— Вам ничего больше не нужно? Тогда я побежала наверх, спешу, к вечеру хотелось бы разделаться с глажкой.
Несколько секунд спустя наверху послышался голос Моисея, Эли разбирал или угадывал обрывки фраз:
— Поработать на кухне… была одна идея… пальто… подхватишь хорошую пневмонию…
Моисей не замедлил спуститься, держа в руках пачку тетрадок. Он разложил их на противоположном конце стола и, проворчав «добрый день», начал писать карандашом. Пальцы у него были толстые, неловкие. Он слишком сильно нажимал карандашом на бумагу, от этого стол непрестанно подрагивал.
Эли, которому есть не хотелось, что-то бессознательно жевал и все не мог отделаться от мысли о трех сотнях франков. До того дошел, что позавидовал Моисею, который хоть и получал совсем мало, но у него всегда хватало денег, чтобы заплатить за свое место в доме.
А бедолага из Польши все строчил, головы не поднимая. Его большая рука бежала по бумаге, спина ссутулилась, щеки порозовели от печного жара и кухонного покоя… Он выглядел абсолютно счастливым!
Эли встал, взял кофейник, налил себе вторую чашку кофе. Потом закурил сигарету и постоял, глядя прямо перед собой и чувствуя, что достиг некоего равновесия, но оно неустойчиво.
— Вы давно обосновались в этом доме? — внезапно спросил он на идише.
Чем это не способ сблизиться, дать Моисею понять, что между ними существует особая связь?
— Год назад, — откликнулся Моисей по-французски, не переставая писать.
— Вы не говорите на идише?
— Я и на французском говорю, а здесь живу затем, чтобы в нем совершенствоваться.
Его взгляд, обращенный к Эли, выражал скуку, он словно бы досадовал, что его обеспокоили, попусту мешают работать. Нажеар встал, побрел к себе, долго смотрел в окно на черно-белый пейзаж: дома и вправду совсем почернели от угольной пыли, а мостовая побелела от инея.
На втором этаже кто-то ходил, должно быть Антуанетта, ведь мадам Барон ушла в мансарды.
Когда Эли вернулся на кухню и взял пылившийся на буфете старый номер «Занимательных историй», спина Моисея даже не дрогнула.
— Вы не курите?
— Никогда.
— Из соображений вкуса или экономии?
Вопрос остался без ответа, и Эли стал переворачивать страницы журнала, рассматривая иллюстрации. В этом доме, где на плите неизменно стоял огромный кофейник, он привык пить кофе во всякое время. Снова налил себе, спросил соседа:
— И вам чашечку?
— Спасибо, не надо.
— Ни табака не признаете, ни кофе? Держу пари, что спиртного и подавно?
Он был мил. Улыбался, хотел любой ценой создать между ними сердечную атмосферу. Но Моисей, опершись на руку своим замученным науками лбом, знай строчил, не переставая.
«У него, верно, и женщины никогда не было!» — подумал Нажеар.
Ни женщины, ни какой-либо иной радости — ничего, кроме работы, вот так он вечно сидит здесь или в своей нетопленой комнате, в пальто, с одеялом на плечах. Мадам Барон даже говорила, что поначалу он сам стирал свою единственную рубашку в раковине, а когда сушил, растягивал ее руками, чтобы не гладить. Потом она его заставила купить вторую рубашку на смену и каждую неделю стирала для него одну из них — даром.
Три больших листа бумаги были уже исписаны, и если не считать шороха торопливого карандаша да дрожи стола, ничего больше не было слышно, только «тик-так» будильника, который показывал четверть одиннадцатого.
— Как по-вашему, кто я такой? — внезапно спросил Эли: этот вопрос уже несколько минут просился ему на язык.
Он еще сам не понимал, к чему клонит, но испытывал потребность сближения, его тянуло к Моисею, хотя одновременно он испытывал перед ним что-то похожее на страх.
На сей раз польский еврей поднял голову. Его взгляд остановился на Нажеаре, это продолжалось несколько мгновений, но прочесть в его глазах хоть какое-нибудь чувство Эли не смог.
— Мне это безразлично, — произнес он наконец, возвращаясь к своей писанине.
Такое равнодушие само по себе взбесило Эли, и он снова, как делал на дню раз двадцать, удалился в свою комнату, где ему было нечем заняться и откуда он вскоре вернулся:
— Послушайте… Я испытываю к вам абсолютное доверие и хотел бы поручить вам одну комиссию на случай, если со мной что-нибудь случится…
Это был чистый блеф. Он никогда не планировал никаких комиссий подобного рода. Мысль пришла ему в голову только что и показалась удачным способом произвести на собеседника впечатление. И верно: Моисей снова поднял голову, на этот раз он даже карандаш на стол положил.
— Я предпочел бы, чтобы вы не продолжали, — произнес он и встал.
Эли не понимал, что он теперь собирается делать. Кровь прихлынула к щекам, он был готов пуститься в невесть какие откровенности:
— Мне казалось, что единоверец…
Моисей собрал свои бумаги и, уже стоя на ногах, готовый уйти, вымолвил не повышая голоса:
— Чего вы надеетесь добиться?
Понять, к чему относится последняя фраза — к этому разговору или к поведению Эли в целом, — было затруднительно.
— Ну, если вы все так воспринимаете…
— Я не воспринимаю ровным счетом ничего. Меня это не касается. Но мадам Барон очень добра ко мне. Хотелось бы, чтобы вы не навлекли на нее неприятности…
Он перешагнул порог кухни, неторопливо, в раздумье прошел через прихожую, поднялся по лестнице.
Оставшись один, Эли через силу усмехнулся. Чувствовал, что его обступает пустота, сбивающая с толку. Это было уже знакомое ощущение неустойчивого равновесия, что настигло его поутру при пересчете своей убогой наличности, только теперь оно еще усилилось.
Он был сам виноват, это его ошибка. Не потому ли он так назойливо приставал к Моисею, что подозревал: еврей что-то пронюхал?
Никто не мог увидеть его сейчас, но он тем не менее усмехался, пытаясь в собственных глазах затушевать понесенную обиду.
— Завистник! — фыркнул он вполголоса.
Пододвинул плетеное кресло ближе к печке и, прежде чем сесть, подбросил угля в топку. Мадам Барон со своими ведрами спускалась вниз по лестнице. Эли заметил, что вода в кастрюле, где варилась картошка, почти совсем выкипела, и подлил еще. Хозяйка, застав его за этой работой, растроганно просияла:
— Хорошее дело, мсье Эли! Вы не чета господину Моисею, вы совсем другой! Он может сидеть тут часами, уткнувшись носом в печку, и все равно позволит мясу подгореть. Ну, правда, он вечно в трудах…
Скроив мину образцового скромника, Эли уселся на свое место.
— Вы скучаете?
— Нет, уверяю вас.
— Ясно же, что здесь не так весело, как у вас на родине, и не так шикарно. Не понимаю, почему вы совсем не гуляете, хоть понемножку. Как погляжу на вас рядом с Антуанеттой, право, можно подумать, будто это вы девушка, а она парень.
Если бы она ему позволила, он был готов чистить картошку и даже драить медную утварь. Лишь бы остаться здесь, в тепле, среди стен, крашенных масляной краской, и запахов, успевших стать более привычными, чем запахи родного дома. Все прочее не в счет, остаться бы только.
— Антуанетта! — крикнула мадам Барон, обернувшись в сторону коридора. — Принеси мне ведра с углем!
Эли в этот день еще не видел Антуанетту, и когда она вошла, смотрел на нее более чем с интересом. Она же, притворяясь, будто не замечает его присутствия, молча поставила на пол два ведра, полные угля.
— В чем дело? Ты не скажешь мсье Эли «добрый день»?
— Добрый день.
— На оплеуху напрашиваешься?
Девушка инстинктивно вскинула руку, заслоняя лицо.
— Оставьте ее, — вмешался Нажеар.
— Не выношу таких грубостей. А к вам и подавно, вы же так любезны и с ней, и со всеми…
Антуанетта устремила на Эли свои рыжие глаза, будто говоря: «Я вам это еще припомню!»
И он, до того, как ему показалось, подавшийся чуть вперед в своем кресле, снова вжался в него и скукожился.
По воле декоратора «С пылу, с жару!» всю поверхность белых стен этого заведения заполняли голубые волны, символизирующие море. Между ними он представил розовых, зеленых и золотистых рыб, плавающих в той же стихии, что рыбачья лодка, трехмачтовый корабль и даже купальщиц, возлежащих на желтом фоне, под коим следовало понимать песок.