— Кто это?
— Знакомая.
— Это твоя…
— Нет. Мы просто друзья.
Тереза уже снова созерцала наклонный потолок мансарды. Он опять уселся на стул. Время от времени он вытирал носовым платком кровь, все еще сочившуюся из губы, она ее прокусила очень глубоко.
— Он тебе оставил еще? — по-прежнему не двигаясь, спросила она монотонным голосом лунатика.
— Да.
— Сколько?
— Одну.
— Дай мне еще, сейчас…
— Нет, позже.
Она покорилась кротко, как малое дитя. Такая, как сейчас, она была одновременно и девочкой, и старухой в большей степени, чем тогда, когда он встретил ее поутру в городе. Да и он сам, когда, бреясь, проводил пятнадцать минут перед зеркалом, часто казался себе постаревшим ребенком. И бывает ли человек хоть когда-нибудь чем-либо иным? Толкуешь о прожитых годах, как если бы они существовали в действительности, а потом замечаешь, что между тем временем, когда ты ходил в школу, или даже тем, когда мама укрывала тебя перед сном, и этим, переживаемым сейчас, в сущности, ничего не было…
Луна еще слабо светилась на небосклоне, густая синева которого уже сменилась легкой голубизной утра, и белые стены комнаты стали выглядеть более по-человечески, не такими мертвенно-бледными.
— Ты спать не будешь? — спросила она еще.
— Не сейчас.
— А мне так хочется спать!
Ее бедные усталые веки трепетали, было видно, что ей ужасно хочется плакать, она стала еще намного болей тощей, чем раньше, это была старая женщина, уже почти бестелесная.
— Послушай, Норберт…
Он встал и пошел ополоснуть лицо, стараясь производить как можно больше шума, только бы помешать ей говорить. Так было бы лучше.
— Ты меня не слушаешь?
— Зачем?
— Ты очень сердишься на меня?
— Нет. Постарайся уснуть.
— Который час?
Он куда-то засунул свои часы, потребовалось некоторое время, чтобы отыскать их.
— Половина шестого.
— Хорошо…
Она ждала, послушная. Он не видел выхода. Что делать, куда приткнуться? Пытаясь отвлечься, он вслушивался в привычные шумы отеля, где знал уже почти всех постояльцев. Знал, кто когда возвращается, распознавал голоса, доносившиеся до его каморки лишь слабым отзвуком.
— Лучше было бросить меня умирать…
Врач его предупреждал. Только недавно, как раз когда пришел доктор, она уже разыгрывала перед ними эту комедию, но сгоряча, на пике припадка, она тогда бросилась к ножницам, которые валялись на полу, и попыталась пронзить себя ими за неимением кинжала.
Теперь она опять взялась за старое, но холодно, вяло, и это его не тронуло. Она не унималась:
— Зачем ты помешал мне умереть?
— Спи!
— Мне так не заснуть, я это точно знаю.
Тем хуже! Вздохнув, он отошел к слуховому окошку, оно вернуло ему красные крыши и шумы пробуждающегося цветочного базара. Это был час, когда на улице Монторгёй его ночной сторож разогревал у себя в чуланчике свой утренний кофе. Кофе он наливал в маленький голубой эмалированный кофейник. А пил из деревенской чашки с грубо намалеванными цветами. Центральный рынок в это время уже кипел в полную силу.
А потом он сам на улице Баллю долгие годы просыпался всегда в один и тот же час и тихонько соскальзывал с двуспального супружеского ложа, стараясь не разбудить тощую, жесткую женщину, которая не спала.
Когда он совершал свой утренний туалет с той же тщательностью, с какой делал все, за что брался, над его головой этажом выше включался будильник и большой мальчик с припухшим ртом и взъерошенными волосами, который приходился ему сыном, зевая, вылезал из-под одеяла, потягивался, вставал на ноги.
Поладила ли его дочь со своей мачехой теперь, когда его не стало рядом? Нет, чего-чего, а этого случиться не могло. Значит, когда ей нужны деньги, ей больше не к кому обратиться. Это скверно. У нее двое детей. Наверное, она любит их, как все матери, — или, может быть, это тоже пустая иллюзия? — так или иначе, она живет, не очень-то занимаясь ими, то и дело болтается где-то с мужем, возвращаясь домой далеко за полночь.
С момента своего бегства он впервые так сосредоточенно думал о них. Можно даже сказать, что все это время он вовсе о них не помышлял.
Он не расчувствовался, нет… Оставался холодным. Но они представились ему, каждый в отдельности, такими, какими были. Он видел их теперь куда яснее, чем прежде, когда встречал их каждый день.
И больше не возмущался.
— О чем ты думаешь?
— Ни о чем…
— Я хочу пить.
— Хочешь, я принесу тебе кофе?
— Если тебя не затруднит…
Он спустился вниз в домашних туфлях, в рубахе, все еще расстегнутой на груди. Закусочная была закрыта. Пришлось выйти на улицу. Вдали, в конце ее виднелся клочок моря. Он направился к маленькому бару.
— Дайте мне, пожалуйста, кружечку кофе и чашку. Я сию минуту принесу их вам обратно.
— Вы из заведения Жерли?
Здесь к этому привыкли. У постояльцев папаши Жерли то и дело возникали в самый неурочный час всевозможные непредвиденные нужды, заставляющие искать помощи где-нибудь по соседству.
В корзинке на стойке бара лежали горячие свежие круассаны. Сонно глядя в окно, он съел один, запил его кофе, потом захватил несколько круассанов для Терезы, кружечку кофе, чашку и вдобавок сунул в карман два кусочка сахара.
Утренние люди, встречая его на улице, оглядывались, безошибочно узнавая в нем человека ночи. Мимо проехал трамвай.
Поднявшись к себе в мансарду, он сразу понял, что Тереза вставала. Уж не легла ли она впопыхах лишь тогда, когда услышала на лестнице его шаги?
И выглядела она как-то иначе, чем раньше. Казалась посвежевшей — подпудрила лицо, конфетно-розовым цветом подрумянила щеки, заново подкрасила тонкие губы. Теперь она сидела на кровати, подложив под спину подушку.
Она улыбалась ему бледной благодарной улыбкой, а он уже все понял. Поставил кофе и круассаны на стул так, чтобы она могла дотянуться.
— Ты добрый, — вздохнула она.
Добрым он не был. Она следила за ним глазами. Оба думали об одном и том же. Ей было страшно. Он выдвинул ящик ночного столика, но, как и ожидал, ампулы не обнаружил. Шприц лежал там, еще влажный.
Скроив умоляющую рожицу, она пролепетала:
— Не надо на меня сердиться…
Он не сердился. Даже не сердился на нее. А через минуту-другую, пока она пила кофе, он и пустую ампулу углядел, она поблескивала на скате кровли чуть ниже слухового окна.
9
Уехать из Ниццы оказалось так же просто, как ранее из Парижа. Без внутренней борьбы: можно сказать, что и здесь снова не было нужды принимать решение.
Около десяти часов господин Монд бесшумно закрыл за собой дверь, спустившись на четыре этажа вниз, постучался в номер Жюли. Барабанить пришлось несколько раз. Наконец сонный голос раздраженно спросил:
— Кто там?
— Это я.
Он слышал, как она, спрыгнув с кровати босиком, побежала открывать. Потом, даже не взглянув на него, с полузакрытыми глазами бросилась обратно, в тепло своей постели. Уже почти сквозь сон — по лицу было видно, каких усилий ей стоит не погрузиться в него снова, — спросила:
— Чего ты хочешь?
— Было бы хорошо, если бы ты немного побыла там, наверху. Мне необходимо выйти…
И Жюли, почти уже спящая, любезно пробормотала:
— Подожди минутку…
Он понимал, что сейчас впервые проник в ее интимный мирок, полный крепких вульгарных запахов. От постели так и несло жаром. Белье, как обычно, скомканное, валялось на коврике.
— Налей мне стакан воды…
Тот же стакан, где была зубная щетка, но ей на это наплевать. Вставая, она спросила протяжным, как во сне, голосом:
— Плохи дела?
— Да нет. Она спит. Но все же думаю, что лучше не оставлять ее одну.
— Как тебе угодно. Мне необходимо одеться?
— Не имеет значения.
Она не стала надевать ни чулок, ни панталон, никакого нижнего белья. Только куцее шерстяное платьице на голое тело да туфли на высоких каблуках на босу ногу, тем и ограничилась. Зато, склонясь над зеркальцем, напудрила лицо, чтобы не блестело, и чуток подмалевала губы. На скорую руку расчесала спутанные волосы.