«Все рвусь…» Все рвусь, но редко успеваю встать раньше солнца. Ночь как миг. И в ней горит, не выключаясь, зари привернутый ночник. А если все-таки удастся подняться в утреннюю тень, в душе, похожее на счастье, гнездится чувство целый день. Идешь пружинистой тропинкой, промытый свежестью насквозь. В объятья просятся осинки, березы не скрывают слез. От радости хмелеют птицы. Дымок цветенья над сосной. И сладко пахнет медуницей, и терпко — первой бороздой. Смывает зимнюю досаду едва наметившийся пир. И знаешь, что немного надо, а сердце просит целый мир. «Мне вспоминается деревня…»
Мне вспоминается деревня в час равновесья дня и тьмы, когда несуетно на землю нисходят сумерки зимы… Я четко вижу: мир старинный, часов замедленная речь. Стихали женщины, мужчины, детишки занимали печь. Невольно — в сторону работу, все недоделки — на потом. Еще несказанное что-то раздумьем наполняло дом. Гудел таинственно подтопок, метались блики на стене. А в сердце скрещивались тропы минувших и грядущих дней. Вставала правда за плечами: не изощряйся и не лги. Тогда значительно молчанье, вздох и касание руки. Смывалась всякая условность, все взвешивалось не спеша. И если появлялось слово, то обнажалась и душа… А мы — все наспех: любим, верим… Нет, не спеши включать торшер. Сядь рядом. Помолчим. Проверим, что за душой, что на душе. Ливень Ликуя молнией и громом, он в настороженную тишь ударил конным эскадроном по звонкому железу крыш. Отяжелев, пошел работать с хозяйской щедростью, с умом и до седьмого сеял пота густым серебряным зерном. Потом притих. Дождинки тоньше летели. И оборвались. Внезапно появилось солнце, и вспыхнул ярко каждый лист. Но еще долго под окошком, себя до капельки отдав, совсем как в детские ладошки, в кадушку шлепала вода. Волк У прорана, в глубине распадка, он лежит, забившись в краснотал. Глубоко под левую лопатку угодил губительный металл. Шерсть его ружейным пахнет дымом. Дрожь пронзает тело вновь и вновь. Он ушел, но гроздьями калины по следам его ложилась кровь. Здесь он был царем. По-царски — много крови проливал. Но пересек жизнью ему данную дорогу по своим законам человек. Волк глядит сквозь заросли малины, сквозь густые ветви ивняка. А в глазах его непримиримых затаилась смертная тоска. И волчата тут же, у прорана, ощущая страшный дух свинца, у него зализывают раны, наливаясь злобою отца. Лед-тощак Было поздно судить-гадать, где и как потерялась гать… Всюду тонкий, на палец, лед, на три пальца поверху — снег, а под ними — болото ждет, жадно чавкает в глубине. Только шаг, единственный шаг,— с громом рушится лед-тощак. Не могу побежать вперед, не могу рвануться назад. А болото сосет, сосет, тянет, пучится на глазах, лижет мне патронташ и нож. До зубов пробирает дрожь… Где-то ветер прошел стороной. Тихо дрогнул вечерний мрак. И завыл мой пес надо мной, словно сердце рванул наждак. Ой, любовь моя, синий чад. Ой, судьба моя, лед-тощак! Закричись — вокруг ни души. До рассвета — сомкнется гладь. Вот и смерть по кустам спешит. То-то рада: подстерегла! Я сто раз от ее косы буйну голову уносил. Был доверчив, наивен, прост. Пред тобою я — чист и прав… — Ну, прощай, мой пес!.. Он подполз, мертвой хваткой вцепился в рукав. Упираясь в кочку, скуля, стал тянуть из болота меня… Опоздала, смерть, я не твой! Сапоги сняла — подавись!.. Я в лесу, на снегу, босой, но готов сражаться за жизнь. Буду жить, не считая лет: я собачьей болью отпет! «Пенную, клокочущую брагу…» Пенную, клокочущую брагу выплеснуло разом из оврагов — безрассудно, яростно, хмельно. Цветоносным маем пахнет терпко. В пойме перепуганные вербы ощупью отыскивают дно. Половодьем света, блеском, гулом, каждою воронкой и волной и меня, как вербу, захлестнуло, замотало шалой новизной. Я хожу по тающим дорогам, я ношу нетающей тревогу, ожиданьем заливает грудь. Бьется в окна голубая птица, и туманов непросохших ситцы ночью мне покою не дают. На рассвете жарко тянет вальдшнеп, крыльями разбрызгивая высь… Хоть на миг забудь, что будет дальше, но весне и сердцу подчинись. |