Голос Пабло Рамиреса продолжает свой рассказ:
— После того как разорвалась там бомба, лейтенант Клаустро и пулеметчик уже не шевелились. Для них война кончилась. А меня охватило неудержимое бешенство, я сам не понимал, что со мной творится. Это была ярость, почти безумие. Я кажется, готов был шагать под огнем, драться против чего и кого угодно за погибших товарищей, за Клаустро, которого я очень любил. Помню, я подумал, что смерть и впереди и сзади. Между тем товарищи видели, как я шел, и стреляли по балкону, прикрывая меня. И вот я вхожу в этот дом. Вижу побеленные известью стены и висящие вкось картины. Беспорядок и кровь. На комоде с выдвинутыми ящиками — пехотная каска. Перед окнами полыхают матрацы, сквозь дым различаю три тела, лежащие одно на другом… Тошнота подступает к горлу, и в тот же миг мне чудится, будто один из трупов шевельнулся. Граната разорвалась передо мной. Я очнулся в госпитале и услышал, как кто-то рассказывает о гранате. Меня мучила жажда, и я тотчас представил себе спелый гранат, его красные зерна и даже почувствовал их вкус. Я поднес руку к лицу и нащупал бинты. Я был во мраке. Глаза мои остались в Теруэле. Все лицо у меня было заштопано. Хирурги резали меня несколько раз, все пытались спасти мои глаза… Вам здесь и не понять, сколько бед принесла нам эта война. За первые двадцать месяцев от бомбежки погибло больше двадцати тысяч детей. Двадцать тысяч только убитых, а сколько раненых! Пятнадцать тысяч раненых детей. У кого нет руки или ноги, у кого глаза или обоих глаз, у кого пальцев… Я уж не говорю о взрослых. Позднее уже нельзя было подсчитать. Моя семья погибла в Валенсии во время налета. Когда я вышел из госпиталя, я решил вернуться в свою деревню. Только представь себе, Модесто, слепой бродит среди развалин. Протягиваешь руку, чтобы нащупать знакомую стену, и не встречаешь ничего. Ничего — nada Как будто и пальцы у тебя ослепли!
VIII
Как-то осенним утром Огюст Сантенак, один из соседей Модеста, окликнул его близ люшонской дороги, где Модест собирал грибы на своем маленьком поле. Он знал там грибные местечки, откуда уходил всегда с полной корзиной.
Огюст Сантенак шел в город навестить сыновей.
— Эй, Модест! — крикнул он на ходу. — Я встретил твоего испанца, он отправился один в гору.
— Как так? Черт возьми! — ворчливо ответил Модест. — Где же ты его видел?
— На тропе недалеко от озера.
— Что же ты не вернул его?
— Я решил, что он к тебе идет. Я не знал, что ты здесь.
— Он же слепой.
— Да ведь он давно изучил здесь все тропинки. Правда, так далеко он никогда один не забирался.
— Я хотел взять его с собой, но он сказал: «Я устал и посижу у огня».
— Ну, стало быть, передумал. Он шагал довольно уверенно для слепого и как будто знал, куда идет.
— Да куда же ему идти?
— Не знаю. Вот и решил предупредить тебя.
— Что ж, спасибо. Может, ему вздумалось подышать воздухом…
— Он шел быстро, точно спешил куда-то, и на боку у него висел солдатский мешок.
— Мешок?
— Да, мешок. Я с ним поздоровался, но он еле ответил. А ведь голос мой он знает. Я-то думал, что он к тебе торопится…
Огюст Сантенак, старик лет семидесяти, жил вдвоем с женой в Кампасе, сыновья его давно перебрались в долину. Это был низенький человечек, добродушный и услужливый, который часто суетился по пустякам.
Модест бросил собирать грибы и поспешил домой. Он был взволнован сильнее, чем сам себе в том признавался. Рамиресу нечего было делать в горах, и он никогда не уходил один так далеко от селения и даже от дома Бестеги не любил удаляться.
Правда, за последнее время Рамирес изменился. Война в Испании близилась к концу. Республиканцы терпели поражение. Пабло жадно ловил вести с фронтов. Бестеги читал ему газеты, и почти каждый вечер они ходили к вдове по соседству послушать радио. В зависимости от сообщений Пабло то ликовал, то впадал в уныние. На обратном пути испанец пускался в бесконечные рассуждения, цепляясь за малейший проблеск надежды, доказывал возможность перемен на фронте и конечной победы своих. Мысленно он переносился из Севильи в Сен-Себастьян и из Барселоны в Корунью, словно читал глазами карту. Но иногда он подолгу молчал или машинально напевал обрывки каких-то мелодий. Модест слышал, как он вставал со своей постели и долго сидел без сна. В теплые ночи он выходил и садился на скамью у дверей. Гитара издавала протяжные стоны, хотя он не играл, а лишь слегка поглаживал струны.
Как-то в конце лета произошел необъяснимый случай. Модест спал на кухне, а Рамирес — в нише, отделяющей кухню от хлева. В его каморке места хватало как раз для кровати, стула и этажерки, на которую испанец клал гитару. Теплый южный ветер нагревал гору. Казалось, лето было в самом разгаре. «Люблю я этот ветер, — говорил Пабло, — он дует из моих краев». И он принимался рассказывать о голой, выжженной солнцем Кастилии, о селах, словно придавленных к сухой земле, о косарях, что от зари до зари машут косой, мечтая о вечерней прохладе, о свежей колодезной воде, об отдыхе в тени фиговых деревьев. В эту ночь Модест встал напиться и долго не мог заснуть. Рамирес мирно спал. Внезапно из его ниши раздался необычный звук: сухой хруст, а за ним протяжный стон, как будто глубокая трещина раздирает дерево или металл. Испанец встрепенулся, сел на своем матраце и сказал, нет, скорее крикнул:
— Моя гитара!
— Ну что там с твоей гитарой? — спросил Модест.
— Этот ветер убил ее!
Модест подумал, не теряет ли Рамирес рассудок. Но испанец объяснил, что от горячего ветра только что лопнули струны и под ними отвалилась подставка. В перегретом воздухе это иногда бывает. Ведь гитара, точно сердце, которое может разорваться от боли.
— Ладно, не убивайся, — утешал его Модест, — мы ее починим.
— Да, мы ее починим, — прошептал Рамирес неуверенно.
Бестеги слышал в темноте, как он гладил хрупкое дерево инструмента и спутавшиеся струны. Через несколько дней гитару починили, но тревога все еще терзала испанца. Потом он успокоился: земляки с равнины зашли поболтать с ним, надежда вновь ожила в его душе. А между тем неизбежная развязка приближалась.
* * *
Бестеги толкнул дверь и бросился к нише. Она была пуста. Исчез и скарб испанца и гитара, которая обычно лежала на этажерке. Модест вернулся на кухню и приподнял крышку хлебного ларя. Сантенак упомянул о вещевом мешке — стало быть, Рамирес захватил с собой еды. И действительно, от ковриги был отрезан большой кусок.
Однако удивление это перешло все пределы, когда на дне ларя он увидел гитару беглеца. Что это означало? Захватить ломоть хлеба на прогулку — это еще можно понять… Но взял хлеб и оставил свою гитару! Никогда Пабло не клал ее сюда, у нее было свое место. Значит, он не просто вышел пройтись. Гитара в ларе означала: я уношу твой хлеб, а тебе оставляю мое единственное сокровище, мне надо есть, а тебе пусть остается на память мой голос…
Модест смутно понял все это и тотчас вышел из дому. От быстрой ходьбы томившая его тревога немного улеглась. Он наверняка догонит слепого на крутой, извилистой дороге. Но он опасался, что любой неверный шаг среди скал — и испанец вывихнет ногу, упадет.
Он встретил старика Помареда с возом листьев.
— Тебе не попался наверху мой испанец?
— Нет, я никого не видел. Я иду с озера.
— Черт! — пробормотал сквозь зубы Модест.
Старик Помаред придержал своих коров и с усмешкой спросил:
— Уж не боишься ли ты, что он заблудится или махнет в Испанию напрямик через хребет?
— Сам не знаю, но он стал какой-то чудной в последнее время.
Бестеги торопливо вышел из селения, пересек луга и направился к ближнему лесу. Этой дорогой он часто ходил вместе с испанцем. Дальше тропа вела к озеру.
Вспомнив об озере, Модест на миг испугался. Но, поразмыслив, он успокоился. Задумай Пабло покончить с собой, он не захватил бы ни хлеба, ни своих пожитков. Припасы нужны в пути, для долгого перехода, а не для смерти. Испанец не собирался умирать, он рвался домой, в Испанию. Ему надоело жить в изгнании, так близко и так недоступно далеко от родины. Модест понимал его. Всегда вспоминаешь землю, где родился, и всегда ищешь к ней путь. Простой запах, солнечный блик на камне, случайно брошенное слово вдруг приближают тебя к ней, и тогда она расстилает перед тобой узорный покров своих нолей и рощ. Бестеги помнил о годах войны и о своей тоске по родным горам. — Он помнил, как сидел, бывало, на пороге землянки, в грязи или в пыли, обхватив руками колени и опустив голову. Стоило ему закрыть глаза, как он уносился далеко от траншей И спереди и сзади умолкала канонада, голоса товарищей звучали точно издалека, ни стоны, ни смех не доходили больше до его слуха. Война была мертва. Летний ветер окутывал склоны синим потоком. Модест пил из горного ручья. Вкус яблок и ледяной воды освежал его горло. Или представлялся ему полуденный отдых на свежем сене в сарае. Темное легкое сено оседало под тяжестью его тела, за переплетом балок сверкало Солнцем слуховое окошко, пели птицы, и шелестела листва…