Я шел по направлению к огню. Дошел до Думской площади. Временами становилось жутко, когда вблизи ударяли гранаты, и немногие люди, бывшие на тротуарах, бросались под защиту стен, прижимаясь к ним. Со стороны Шулявки большевики обстреливали город, без плана, без системы. Встречные офицеры сказали мне, что направо, у Владимирской горки, стоит гвардия и что бой идет теперь на Владимирской, у театра, и распространяется по Бибиковской и Фундуклеевской к Святошину.
Я поднялся по Маложитомирской и, проходя мимо моей квартиры по Михайловскому переулку, на минуту зашел к себе. Хозяева рассказали мне, как тревожно провели они вчерашний день. Это место вторые сутки непрерывно бомбардировали. Ко мне в комнату заходили какие-то люди и под предлогом нужд раненых забрали бутылку спирта и перевязочный материал, предупредительно отданные им моими хозяевами. Конечно, спирт пошел не на раненых...
Надо было спешить, и я пошел дальше.
На Софиевской площади было жутко. Здесь часто рвались снаряды. Вдоль фасада присутственных мест бодро ходил стражник с винтовкой и всем, кто показывался на площади, знаками и криком давал сигналы, чтобы переходили на ту сторону под защиту здания: там от снарядов было безопаснее. Вот исполнял же здесь свой долг человек в одиночку, хотя никто его и не контролировал.
Привыкнув все анализировать и наблюдать, я залюбовался на стражника, несшего свои обязанности с пафосом заботливости о безопасности других, и думал: ну а меня сейчас какая сила гонит сюда? Зачем я пробираюсь и куда, когда мог бы спокойно сидеть за мостом? И не было во мне никаких логических мотивов этого торчания в районе боя, не было ни героизма, ни фанатизма долга. Так просто, черт знает что меня тянуло вперед... Я только знал, что оставаться вне этого безобразия я не мог. Конечно, можно найти поэзию и в бое. Но, право, когда участвуешь в этой каше и вся душа ваша трепещет, объятая страхом, - поэзии и красоты здесь мало. По крайней мере, ее надо уметь найти. Или, вернее, ее находишь позже, когда вспоминаешь, как умирали люди, как помогали другим. Подвигов тут можно найти несчетное число. И порою душа человека предстанет пред вами во всей своей красе. Но не верьте человеку, говорящему вам, что разрыв снаряда около него, или стон умирающего, или разодранное ударом штыка тело вашего соседа было красиво... В эти жуткие моменты в душе человека царит один лишь смертный страх...
И теперь, когда мне надо было перейти эту площадь, на которой часто ложились снаряды, в душе моей царил животный страх, и я должен был делать большие усилия, чтобы победить его. Ноги невольно подгоняло что-то вперед: хотелось не идти, а бежать.
Ко мне присоединился молодой поручик, и мы, перейдя площадь от Михайловского монастыря, пробрались вдоль стен присутственных мест и направились к Владимирской улице.
Гвардии я не видел. Направо, на Подоле, говорили, сражался Струк. Главный же бой шел налево, у театра. Мне попались два-три раненых, которых я перевязал. Они сообщили мне, что главная опасность в уличном бою - сзади. Стреляют из окон евреи.
Здесь улицы были совершенно пусты. Повсюду визжали пули, но на них уже не обращали внимания. Но когда с грохотом рвался вблизи снаряд, каждый раз замирало сердце. Здесь, не на виду у людей, а в одиночку, труднее было бороться со страхом и владеть собою. Меня не тянуло идти назад, а просто было страшно, пока не подойдешь к своим. Надо было зорко смотреть, чтобы не попасть случайно к большевикам. А где были наши цепи, я точно не знал.
Когда я подошел к театру, большевиков уже отбили дальше. Видно было, как редкой цепью шли наши по улице и велся напряженный бой. По временам навстречу попадались самые обыкновенные обыватели, шедшие по своим делам по обстреливаемым улицам. По ассоциации вспомнилась сцена из романа Золя, как крестьянин в районе поля сражения спокойно пахал свою землю. Сейчас же мысль пролетела в далекую Маньчжурию, где во время одной рекогносцировки я видел повторение этой сцены в другой форме: китайский «ходя» - так называли их русские - мотыгой ковырял свой участок поля, по которому только что прошла наша наступавшая цепь.
Жизнь идет своим порядком, и ничто не собьет ее с пути, намеченного вековым течением событий и привычек. Удивительно, как даже в такие моменты часто в психике проносятся короткие ассоциации прошлого.
Мелькнет обрывок кинематографической ленты памяти, восстанет из давно забытого яркая картина прошлого и снова погаснет. Действительность вновь завладеет психикой, и снова слышится неопределимый звук полета пуль, и грохнет невдалеке граната.
Я озирался иногда кругом, и взгляд мой падал на окна домов. Часто и мне казалось, что оттуда стреляют. Потом я сомневался и думал, не плод ли это боязливо-возбужденной психики. По большей части в окнах ничего не было видно. Но иногда оттуда на меня, одиноко шедшего с винтовкой в руке по улице, глядело любопытное лицо. Выглянет и тотчас скроется, словно опасаясь, что именно вот теперь, сейчас может влететь туда непрошеная пуля, а тогда, когда лицо выглянуло, было безопасно. И боязливо спрячется. Иногда я приободрялся и думал: «Бог знает, сколько правды в этих повальных сообщениях о стрельбе сзади из окон».
И при этой мысли невольно оглядывался назад. Там все было также пусто.
Печальная действительность, однако, скоро убедила меня: на моих глазах был ранен в спину солдат.
Теперь, чем ближе к цепи, тем осторожнее надо было пробираться. Часто попадались навстречу наши без погон. А ведь погоны были единственным отличием наших от большевиков.
На углу Фундуклеевской и Тимофеевской улиц стреляло наше орудие. Добровольцы шли редкой цепью, и тут же среди улицы на руках подвигали орудие, почти в упор паля из него в большевиков. Сражались беспорядочно, то группами, то в одиночку.
Я со встреченным поручиком влился в немногочисленную цепь, в которой было человек сорок. Это были части Волчанского отряда. Цепь продвигалась по направлению к Святошину.
Как обыкновенно бывает в бою, стреляли, перебегали, но почти не ложились и не задерживались. Путь вперед пробивала пушка, и большевики легко разбегались. У одного из переулков, у Коммерческого училища, вправо от меня обнаружилась группа из трех-четырех (пересчитать точно не было времени) большевиков, быстро отходивших к своим. Они стреляли в нас, и как-то вышло так, что один из них очутился совсем недалеко от меня. Он навел на меня винтовку, выстрелил, и пуля пролетела мимо моей головы. Я вовремя заметил красноармейца и, хорошо прицелившись, выстрелил в него в тот момент, когда он щелкнул затвором, чтобы выстрелить в меня еще раз. Он пошатнулся, опустился на землю, но, не выпуская винтовки из рук, вновь стал наводить ее на меня. Я не могу сказать, не имел ли я времени вновь натянуть затвор винтовки или просто чувство самосохранения побудило меня броситься к нему. В тот момент, когда он пытался прицелиться в меня в упор, я сбил его винтовку в сторону и в него, полузапрокинувшегося назад, воткнул штык в живот. Он издал какой-то неопределенный звук.
Я сознавал, что делаю, и мне казалось, что я ясно наблюдаю как свои переживания, так и то, что происходит. Но как психолог, я хорошо знаю, что, быть может, все это дополнила фантазия и память потом. Да и чем же, по существу, отличалась эта картина от других, ей подобных?
Теперь убивал я. Кроме чувства злобы в душе моей ничего не было, и я жадно глядел в лицо человеку, лежавшему на земле, охваченный радостью победы.
- На! Получай, мерзавец!..
Так мыслил и чувствовал, или, по крайней мере, теперь думаю, что так чувствовал, я, человек, бывший раньше ученым, интеллигентным и гуманным.
Но долго рассуждать не приходилось. На пальцах рук, сжимавших винтовку, еще оставалось ощущение мягкого, когда острие штыка пронизывало тело человека. Чувство самосохранения заставило меня обернуться - ведь где-то близко были и его товарищи.
В этот момент раздался оглушительный удар, и нас обоих засыпало целым ворохом земли и мусора: снаряд ударил в стену рядом.