Гостей было много. Были мои соседи Чубинские, приехал из Борисполя священник, отслуживший молебен, а тут невзначай подъехал и начальник уезда Вишневский, впоследствии, как и многие из присутствовавших, расстрелянный большевиками.
Пирушка была знатная. Атмосфера была дружеская. Героем дня был повар Андрей, который был приглашен наверх в мою роскошную залу, где мы расположились, и он повествовал гостям о старых временах, когда повар, десятилетия живший у моего отца, а раньше в семье Трепова, был не на положении социал-демократического равенства, а членом дома.
Много было тостов и искренних, и фальшивых, как всегда, но социалистов в нашей среде не было, ибо эти пары быстро выдыхались при виде роскошных блюд андреевского творчества.
Отец Федор, тот самый, который в дни светлого праздника керенщины наивно спросил меня: «Що цэ такэ ти украинци и виткеля вони взялись?», теперь сказал осторожный тост на естественном мало -русском языке, подперченном русским. Он говорил о том, что и в дни захвата он обслуживал госпиталь, но что все же, думается ему, старый порядок был лучше.
Когда я вернулся в свое имение, почти все мои старые служащие, принимавшие участие в грабеже, пришли ко мне на поклон и старались пояснить мне, что-де «я не я и хата не моя». Некоторых из них я обласкал. Пришел ко мне и мой прежний механик-поляк, которого я привез из Вильно. Он накануне съездил в Киев и привез для моего кинематографа, который я имел в госпитале, фильм, и мы его вечером смотрели.
После обеда гости рассеялись по чудному дубовому лесу, среди которого стоял мой санаторий. Поздно вечером еще раз хорошо покушали за ужином, а потом, погуляв, большинство гостей уселись за карточные столы. Самогон и азартная карточная игра были веянием революции.
Характерно было, что на этом празднике старого режима о политике не говорили и даже забыли о пресловутой Украине, которая теперь воцарилась в Малороссии. Уж очень осточертела революция.
День был великолепен, ночь была прекрасна, и когда мы разбрелись по комнатам спать (часть моих подушек каким-то чудом уцелела), азарт -ные игроки до рассвета не сомкнули глаз. Запели в деревне петухи (они пели даже во время революции, когда человек забыл свои песни), в лесу зазвенели малиновки и застрекотали зеленые лягушки, а дивный утренний рассвет поднял нас, чтобы успеть напиться чаю и идти на платформу к ждавшему нас поезду.
Грандиозный пирог с капустой и громадные блюда осетрины были последними эмблемами остатков того старого режима, который вместе с гетманом закатился, чтобы уже, вероятно, никогда не воскреснуть.
И жид Берко, и старый повар Андрей, и курносая Галька - бывшая председательницей комитета - все далеко осталось позади. Наступали времена настоящие. Большевистские комиссары гордой поступью всходили на арену новой жизни.
Позже, летом, у меня функционировал санаторий. Но здесь уже переливались сложные напевы. Одно время профессор Краснопольский -кадет из Борисполя - вел со мною переговоры по поводу переселения ко мне П. Н. Милюкова, на которого в Киеве косились немцы и которому они собирались предложить покинуть Киев.
Рядом с моим санаторием находился хутор Чубинских, и мы часто просиживали длинные лунные вечера на роскошной веранде моего санатория, окруженного столетним дубовым лесом.
Михаил Павлович Чубинский был тогда министром юстиции при гетмане. Замечательный это был человек: умница, высококультурный, но неисправимо проникнутый левым духом разрушения Императорской России. Он был чистейшим продуктом старого режима с замашками чистокровного барина, помещик до мозга костей на своем собственном хуторе, прекрасно воспитанный на чисто русских навыках. Это был совершеннейший образец русского предреволюционного и культурного интеллигента. Он был всем обязан Императорской России и был ее неуклонным врагом и вредителем.
Бывший директор Императорского лицея, профессор военноюридической академии, он воспитывал своего сына в привилегированном лицее. И он стал противником русской культуры и украинским сепаратистом конституционалистического толка! Не имея в себе ни одной черты демократической, ибо он был аристократом духа в полном значении этого слова, он примкнул к демократам, конечно, лишь на словах, ибо во всех своих навыках он оставался барином. Это был человек выдающийся, который никак не подходил под демократическую гребенку. Михаил Павлович любил поиграть в винт с моим отцом, любил не по-социалистически покушать и, надо отдать ему справедливость, брезгливо относился к социализму. Он рассказывал мне в Киеве, как, получив из рук февральских правителей титул сенатора, он резко отверг сделанное ему предложение быть апостолом социализма. В другой раз он рассказал мне о своих переговорах с полубольшевистской Радой и также отверг социалистическое сотрудничество. Но зато кадетский кодекс, столь противоречивый его уму, пристрастие к конституции властного по природе честолюбца и стремление к ограничению самодержавных тенденций даже гетмана, он исповедовал до последних дней своей деятельности в России. Во всяком случае, это был один из самых интересных людей русского культурного общества.
Сестра Михаила Павловича, знаменитая певица и примадонна Московской оперы, была красою русской (а не украинской) культуры и искусства. Она сохранила даже в эмиграции не только любовь к России, но даже монархические убеждения. Брат, Павел Павлович, был теперь товарищем министра путей сообщения в гетманской Украине. Перед тем это был высокий русский сановник Императорской России, начальник Амурского округа путей сообщения, то есть носитель русской культуры, облеченный доверием Империи. Это также был высококуль -турный человек и прекрасный инженер. Впоследствии, при занятии
Киева добровольцами, был расстрелян его сын, почти юноша, который раньше часто бывал у меня.
Дело в том, что он неосторожно увлекся во времена большевиков деятельностью своих сверстников и работал в какой-то чисто большевистской организации по автомобильному делу. Он имел и чисто большевистские документы. С приходом добровольцев в Борисполь он по собственному почину явился к командиру с предложением своих услуг. Он позабыл уничтожить свои документы и наивно предъявил их.
Война разговоров в таких случаях не знает, и он был расстрелян на месте.
6 мая 1918 года я сидел у себя в имении и занимался в лаборатории, когда ко мне пришел молодой Чубинский, сын Михаила Павловича, и предложил мне пойти к нашему общему соседу - поляку, хутор которого был в версте от меня. Был чудный день, и мы пошли чрез благоухающие поля в усадьбу с классическим вишневым садом. Наш хозяин был одинок, а собрались мы, чтобы выпить по случаю дня рождения Императора Николая II, томившегося в Екатеринбурге. Превозносили Императора и строили планы о спасении Его и России. Поляк - хозяин, сын министра самостийной Украины, и я - черносотенник, не приявший революции, - были настроены в унисон. Появились за столом закуски, малорусские блюда и классическая «горилка» в образе «николаевской» водки. Молодой Чубинский был тогда во всей красе своих благородных патриотических порывов. Был предан России и ее славному Императору... Когда была выпита николаевская водка, на сцену появился суррогат революции - самогон. Это был символ смены великой Царской России украинским самогоном в виде самостийной Украины.
Несколько позже, в памятный день получения роковой вести о цареубийстве, мы сидели у меня на террасе, и все фибры души большинства присутствовавших трепетали от возмущения и омерзения. Но сидевший между нами один из гетманских министров на замечание, что завтра надо ехать в Киев на панихиду, запротестовал:
- Служить нельзя.
А когда я заявил, что все равно поеду, последовала реплика, что панихида запрещена и тех, кто попробует ее отслужить, надо расстрелять...
На следующий день я поехал в Киев и направился к Софийскому собору. По дороге я обогнал честнейшего патриота профессора Линдемана, а ко мне присоединился незнакомый простой человек, который громко возмущался и говорил: «Этой сволочи дело так не пройдет»...