Лушка схватила букет, прислонила к себе и охватила кольцом рук. Через малое время стебли снова напряглись, а белые головы снежно засветились. Она долго держала букет на коленях, представляя, как отделяет часть самой себя и присоединяет к цветам, потом осторожно поставила букет на прежнее место.
«Ты это можешь, — благодарно сообщили цветы. — Вместе мы будем жить долго».
Лушка улыбнулась. Хризантемы улыбнулись в ответ.
* * *
Пирожки ей тоже передали, но после того, как отведенные посетителям два часа истекли. Видимо, Людмила Михайловна всё еще была в немилости.
Лушка, больше не заботясь о том, следят ли за ней, что-то высчитывая, общественные дозорные, отправилась в палату Надеи и выложила снедь.
— Мне? — спросила Надея, не решаясь признать такое богатство своим. Руки у нее задрожали, и она их торопливо прикрыла выступающей буграми подушкой, сделав вид, что греет живот.
— Ешь, — сказала Лушка. — Ешь, я не буду смотреть.
И она перевела взгляд на стену над кроватью, откуда безуспешно пыталась когда-то вытравить Надеины абортики. Четырнадцать штук, мал мала меньше, и всех Надея вскармливала девственной грудью. Сейчас стена была чиста.
Рядом прозвучал подавленный всхлип.
— Вкусно… — виновато прошептала Надея, прикрывая теперь глаза завесой ресниц. Такие ресницы Лушка видела у зачарованного своим божественным хозяином черного пуделя. У пуделя они были сантиметров пять, а тут, если расправить, два получится точно. — Ко мне столько лет никто…
— Ну и пусть, — в лечебных целях не придала значения Лушка.
— Не знаю ведь — может, померла…
— Кто?
— Мама была…
— А она на тебя — похожа?
— Да куда мне!
— Тогда я знаю, что с ней, — решительно заявила Лушка. — Замуж вышла.
Надея подумала. Согласилась:
— Вообще-то она часто выходила…
— Ну и пусть, — сказала Лушка.
— Кого-то особенного искала. А они особенные только сначала, да и то не очень… Ты не думай, это не я, это она так.
— Да хоть кто, — сказала Лушка. — Каждый говорит, как чувствует.
— Думаешь, может и по-другому?
— Да почему нет?
— Я бы делала, как хотел. Хотел бы — молчала, хотел бы — пела… А пил бы — домой притаскивала. И каждый день — чистую рубашку…
— Ну и загудел бы.
— А пусть. Лишь бы возвращался. Ничего бы и не требовала, всё сама…
— Моя бабка говорила: а на хрена попу гармоника?
— Да он бы у меня как первый ребенок. Научился бы говорить — ма-ма; а потом бы сказал: на! Они же маленькие. А женщины всегда больше.
— Почему ты так думаешь?
— Из себя слышу.
— Ладно, — решила что-то Лушка. — Каждому фрукту свой овощ, говорил мой дедушка.
— Я не поняла, — смутилась Надея.
— У меня тут тайны мадридского двора. Потом расскажу. Слушай, тебе эти уколы — от беременности которые — делали здесь? Наши сестрички?
— Не, что ты. Там, где осматривают.
— Значит, так. Если что — в решетку вцепись! Ори, будто режут. Скажи — нашло! Боишься по лестнице спускаться, и всё тут. Чтобы я знала. Поняла?
Надея завороженно кивнула. Смотрела на Лушку, не отрываясь. А глаза вообще стали вдвое больше, чем возможно. В зоопарке Лушка такие видела, когда в город Ригу на соревнования моталась. У крохотного верблюжонка были такие глаза.
— Ко мне одна женщина приходит, — сказала Лушка. Надея кивнула. — Она и к тебе будет, если захочешь.
Опять кивки, один другого меньше. Наверно — чтобы что-то не спугнуть.
— Она тебе кто? — спросила Надея.
— Никто, — сказала Лушка. — И всё сразу.
— Луша, — сказала Надея, — приходи ко мне почаще. Ну, я не про жратву… А поговорить. А то тут молчат. Разговоры разговаривают, а всё равно молчат.
— Ладно, — сказала Лушка. — А ты не бойся. Ничего плохого с тобой не будет, бабкой клянусь!
И, вспомнив, как замирала девчонкой, когда бабка легкой дланью касалась ее головы, протянула руку и погладила неожиданно жесткие Надеины волосы.
* * *
Мысли о приходе Мастера она оставила на потом. Пришел — хорошо, цветы — хорошо. Сам тоже неплохо. И всё. Больше никаких рассусоливаний. Ты согласна, Гришина? Вот и замечательно.
За новыми столами и на новых стульях разместились все желающие. Аристократы палат потеряли привилегии. И хотя одни демонстрировали взглядами презрение к нуворишам, а другие его не замечали, изображая общественное веселье, которого не чувствовали, жить стало скучно. Сразу откуда-то взялись насморки и кашли, отделение свалилось в гриппе и, занявшись давно забытой болезнью и тем подперев свой качнувшийся престиж, упорно не желало выздоравливать. Лушка и Надея, единственные, от кого отказались внезапные микробы, истребовали от сестры-хозяйки электрическую плитку и непрерывно кипятили чаи, то и дело разнося быстро остывавший чайник по палатам, чтобы греть недужных изнутри, потому что температура окружающей среды вряд ли превышала температуру монашеской кельи, высеченной в скале.
Объявили карантин, посетителей опять не пускали, но передачи поощряли, а к гриппующим вернулось товарищество, и они сестрински делились с ближними, даже с теми, кто ничего не мог предложить взамен, кроме смущенного «спасибо». Людмила Михайловна ежедневно притаскивала снедь в двух сумках, опустошила домашнюю аптечку и прикупала, сколько давали, в обедневших госучреждениях. В больнице лекарства остались только в энзэ, отчего вошли в моду УВЧ, кварц, лазеры и прочая фантастика, которой достаточно было включиться в электрическую сеть, как кофемолке, раз повальный грипп никаким централизованным снабжением в расчет не принимался.
Болели со вкусом, с температурой за тридцать восемь и изнуряющими добровольный персонал капризами, а исчерпав инфекцию недели за две, начали по новой, как будто интуитивно хотели отгородиться от настигающего будущего. В конце концов зам разгневался и заявил, что он не участковый врач, а какой-никакой психиатр и смежную специальность освоить по одним горчичникам не может, так что если кто жаждет в терапию, то, пожалуйста, он сегодня же договорится с соседями. Трибунное заявление привычно помогло, народ понял, что — надо, и выздоравливать стали скоростным методом и без рецидивов.
Когда Лушка смогла оглянуться, поворотило к весне, она сумела не заметить целое время года, и было чувство, что она то ли опередила, то ли опоздала.
В проредевшее время Лушка спешно занялась накопившимися книгами, книги болтали каждая о своем и не имели общего, Лушка испугалась, что придется учиться бесконечно, замерев в бездействии, и крутиться по ветру чьих-то пристрастий, ничего уже для себя не приобретая. Людмила Михайловна мягко возразила Лушеньке, что всякое знание есть приобретение, тем более для молодого, вступающего в жизнь человека, на что Лушка, четко помня, что молчание — золото, заявила, что все без исключения вступают в жизнь, высовывая голову из промежности. Людмила Михайловна в ответ так же мягко, как прежде, заметила, что в связи с этой пандемией гриппа все валятся с ног, как больные, так и здоровые, и Лушенька просто устала. Лушенька объявила, что вообще не устает, если уставать не хочет, и в данный момент, в частности, может вынести хоть грипп, хоть холеру.
— А экзамены? — с улыбкой предложила Людмила Михайловна.
— Да хоть защиту диплома! — фыркнула Лушка.
Остановились на компромиссном варианте: ученица сдает все экзамены на все университетские факультеты, и если такое вдруг произойдет, то Людмила Михайловна сжует не шляпу, ибо ее не носила, а собственный диплом.
В глазах Лушеньки возник азартный блеск, и она быстро предложила:
— Партийный!
— То есть? Вы хотите сказать, деточка?
— Вы же сами говорили, что кончили вэпэша.
— Ах, этот… — Глаза Людмилы Михайловны заблестели приблизительно так же, как у Лушки. — Да пожалуйста!
Сделка была заключена, и Лушка снова обложилась учебниками, кое-где подновляя в памяти уже сфотографированное зрением при прежнем чтении, не уставая удивляться при этом, что на такую ерунду заставляют тратить по десять лет. Лишь с литературой не сложились отношения: Лушка осилила необходимое, но уважением не прониклась, всё было растянуто, нецелесообразно и о малом, а малое — не о том; про любовь ее с души воротило, а что-то другое просвечивало только в стихах, но редко и не у всех. Это было непонятно, люди изощренно базарили про каждому известное и молчали о тайном, которое сокрыто в глубине и неведомо без всякой пользы. На эту тему Лушка и написала сочинение с именами, деталями и цитатами по памяти.