Я оцепенела. Женщины вокруг тоже. Пока одна из них не приказала:
— Спусти рубаху-то…
Спасибо, что приказ был снаружи. Своего приказа я могла не послушаться.
Я стянула рубаху с плеча и освободила грудь, совсем не уверенная в своей выдержке, если ребенок меня укусит.
— Да не боись, — изрекла из другого мира та же тетка. — Дитя ищет, чтобы верить, и всего-то. Ты говори, говори — утешай! Вчера-то ты больно хорошо пела…
Девочка не причинила мне боли. Сделав несколько дитячьих сосущих движений, она обняла губами источник своей жизни и, то ли всхлипнув, то ли вздохнув вслед уходящему мраку, расслабилась и сразу стала тяжелее.
Не зная сегодняшней ночью ни одной зэковской песни, я повторяла только одно: ты хорошая, ты у меня хорошая… Мне казалось, что девочка хочет чего-то еще. Она оставила грудь и с закрытыми глазами прижималась к моему теплу, но я чувствовала ее ожидание. Маленькое скошенное личико было похоже на смятый цветок мать-и-мачехи на лысом склоне внутригородского оврага, куда ссыпался пожизненный мусор. Целительные круглые листья торопятся каждую весну затянуть язву на земной коже, но почему-то оказываются лишь на окраинах. Я прижимала к себе чужого ребенка и больше не чувствовала себя отдельной и самостоятельной, а, наоборот, как бы знала, что включена через это рахитичное поруганное тельце в какую-то общую систему защиты жизни, я стала в этой системе периферийным модулем, но, кроме этого, я не знала ничего и паниковала, что не выполню необходимого, и не могла придумать, чем заполнить следующее мгновение.
— Ты моя маленькая, ты хорошая, всё пройдет, это как вьюга зимой, а потом солнышко, вьюга только в каком-нибудь месте, а солнышко везде, его всегда больше…
Господи, ну что мне говорить поруганному семилетнему ребенку, которого я впервые увидела неделю назад, а прикоснулась только вчера? Я даже не знаю, слышит ли она мои слова, а если слышит, то неизвестно, те ли слова я над ней бормочу. Но я вижу, как застывает ее покореженное личико, когда прерывается мой голос, и как беспомощные белые пальчики, похожие на выдернутые из земли корни несвоевременного цветка, пытаются нащупать в чем-нибудь защиту. Я снова повторяю, что она хорошая, и пальцы успокаиваются, а смятое личико чего-то ждет. Чего оно ждет? Какого солнца после безжалостной вьюги?
— Ничего, это сейчас у нас с тобой зима. Зима не бывает всегда. Скоро тепло придет — от солнышка прибежит: топ-топ-топ… Прибежит и постучится в каждую темную норку: это я, солнышкино тепло, просыпайтесь, давайте скорее расти — сначала листиками расти, потом цветочками, потом вершинками…
Она впитывает слова, как засыхающее растение опоздавшую воду, и я начинаю надеяться, что она может вернуться, если поверит, что это надо. Я опять паникую, потому что догадываюсь, что никто и никогда не заботился о ее сознании, питая впроголодь одно тщедушное тело.
Да она хочет, чтобы я сказала, зачем ей жить, — всего лишь!
— Вот ты понимаешь, что я должна сказать тебе важное, но ты такая маленькая… Давай вместе сочиним сказку, хорошо? Сказка будет сказкой, но она будет про жизнь. Хочешь?
Она внимательно лежала на моих коленях и больше не пугалась наступавшего молчания. Обе ее руки держались за мой халат.
Я никогда не обнимала ни своего, ни чужого ребенка, а когда видела, как это делают другие, во мне возникало отторжение. Моя мама как-то сказала, что я и ее отучила от нежностей и что моя строптивость в этом вопросе признак гипертрофированной честности. Что-то в этой формулировке меня не устроило, но задумываться об этом тогда было ни к чему. А сейчас я подумала, что не совершается ли через соприкосновение какая-то дополнительная передача информации, причем не только от меня к слушающему ребенку, но и обратно, от девочки ко мне. Какой-то мой неизвестный орган отлавливает робкие биения замкнувшейся маленькой жизни, а я то и дело замолкаю, чтобы вполне эти сигналы принять и в них сориентироваться, я придумываю разговор в ответ на запрос и, должно быть, по этой причине и не знаю, что произойдет дальше. Если бы девочка по какой-то причине от меня отключилась, я не связала бы и нескольких следующих слов, а если бы и сделала это насильственно, то слова утратили бы жизнь, потому что утратили бы необходимость.
А еще из этого следовал странный вывод, что слушать нужно всегда. И что на какой-то нашей периферии постоянно включен вселенский компьютер, выдающий в зависимости от исходных данных некие ответные перфокарты, которые, если постараться, можно считывать. И все дело в посылаемых от нас запросах и в цели, к которой мы устремляемся. При правильном подходе любое звено, ставшее вопросом, общим или частным, должно доказывать одно и то же, потому что в ответах должны отражаться законы Системы. И если такого совпадения не происходит, то это доказывает не внешний хаос, а нашу плоскую логику, не направленную на прорыв, или искривление ответа суетной, опять же линейной, а не объемной целью.
…Она лежит на коленях невесомо, будто не накопила за свои семь лет никакой плотности, и представляется мне летней пушинкой, слетевшей с одуванчика на затоптанной обочине, не ведающий знания крохотный парашют подхватывает то ветер, то разорванный сумасшедшим транспортом воздух, но семя непривередливого цветка не знает опасности, оно готово прорасти под любым земным комком, лишь бы на него упала капля влаги и немного поберег дефицитный покой.
И я слышу, что говорю это вслух, я сочиняю ей обещанную сказку, в которой малый мир находит место в большом и где никому не видимое зерно выбрасывает на помощь огромному небу созвездие своих золотых солнц.
Что-то шелохнулось у моей груди. Я повернула голову, чтобы снова увидеть желтеющее в ночных палатных сумерках детское лицо.
На меня открытыми глазами смотрела прозревшая темнота.
— Я — зернышко? — спросила девочка.
* * *
Наши койки по-прежнему рядом, но между нами уже нет стены. Соседняя палата в полном составе явилась к О.О. и потребовала перемещения. Заву делегация не понравилась, и не по причине смысла, а как факт, но против обыкновения на эту мелочь никто не обратил внимания, а инициативная тетка произнесла перед заведующим следующую речь:
— Ты мужик и ничего не понимаешь. Слушай, что говорит баба. Дитю нужна титька. У тебя ее нет. Отдай дитя тому, у кого есть.
И толкнула меня вперед, демонстрируя во всей больничной красе.
У О.О. брови полезли на лоб.
— У кого есть? — изумился О.О. — У нее есть?
И я ощутила свою малую бабью состоятельность и выпятила то, что было.
О.О. меня проигнорировал, а прошелся взглядом по делегации.
— А у вас что же? — дрогнул он многоосмысленной бровью. Женщины переглянулись: что с мужика взять? Не понимает.
— У нас всё на своем месте, — с достоинством возразила возглавляющая делегацию тетка. — Но мы тут неродные.
О.О. с усмешкой взглянул на меня:
— А она родней мамаши?
— А ее дитя выбрало, — возвестила тетка. — У дити свое понимание. Дитя знает, что ему надобно.
У О.О. свело скулы зевотной судорогой. Он отвернулся, перебарываясь. И, будто никого перед ним больше не было, шагнул за письменный стол и придвинул к себе стопу больничных историй.
Делегация монументально застыла, врастая в пол навсегда, а я поняла, что сильно разочаровала всемогущего человека и стала в его глазах чем-то вроде опоросившейся свиньи. На его лице ясно проступила брезгливость ко мне в частности и ко всему бабью в целом, у которого четверть жизни уходит на менструации, а прочее на беременность. Мне даже стало до некоторой степени неудобно, и какой-то внутренний голос, готовый быть на подхвате, засуетился, сигнализируя во все стороны, что сейчас все исправит, и О.О., возможно, сигнал принял, потому что на его как бы равнодушном лице нашлось место ожиданию. Когда же стало ясно, что я ничего такого в натуре демонстрировать не собираюсь, а вот-вот развернусь спиной и побегу лялькать чудовищного младенца, у О.О. оскорбленно побледнели уши, хотя лицо осталось деланно бесстрастным.