Кравчук какое-то время молчал. Наклонился к Олегу Олеговичу:
— Ты успел вовремя, старик… Уважаю! — Вскочил энергично: — Всех понял! Загс, поп, страховой полис… Сделаю, чтоб мне не вылечиться от насморка!
* * *
Зам готовил этаж к ремонту. Сестры и санитарки по полнометражным лестницам стаскивали освободившиеся матрацы и подушки в дезинфекцию, разбирали кровати и прислоняли их к коридорным стенам. Никто не настаивал, чтобы выписанные поторапливались, но они постепенно рассасывались сами, и зам сердечно провожал каждую, женщины уходили улыбаясь и плача, и зам временами тоже смущенно моргал, смешно хватал молоток, и выбивал очередную панцирную раму из ржавых гнезд, и споро таскал тяжести, мужественно отстраняя женский пол от позабытых нагрузок.
Лушка уже около двух недель жила в палате одна, пребывая в запоздалом зимнем покое, не обращая внимания на растапливающее даже воздух весеннее солнце. Она отдыхала от вопросов, и мыслей, и невозможных перегрузок. Непрочитанные книги скучали на тумбочке. Лушка спала или дремала, не различая времени суток. Кто-то дал ей заслуженный отпуск, и всё, что было приковано к внешним границам необходимостью, стекало обратно в дальние глубины, тело вытряхивалось, как пустая наволочка, постепенно обретая первоначальность и покой.
Проснувшись однажды утром и уловив запах извести и карболки, Лушка определила, что окружающее совсем перестало быть ей домом. Она неторопливо встала, сложила в полиэтиленовый пакет свое немногое, достала, уже ни от кого не скрываясь, из-за вентиляционной трубы Марьину тетрадь и, засунув ее, как когда-то, за пояс, отстраненно постучалась в закуток нового главного врача.
Сергей Константинович, превратившийся в законного главного всего три дня назад, кивнул, продолжая по телефону об олифе и линолеуме, и показал рукой на стул. Лушка осталась стоять.
Закончив разговор, Сергей Константинович посмотрел на Лушку молча, потому что всё было понятно и так. Но Лушка все-таки объяснила:
— Мне пора.
Сергей Константинович потер лоб.
— Да, конечно, — подтвердил он. — Другого нам не придумать. — Пододвинул историю болезни, давно, видимо, лежавшую наготове, и сделал короткую запись. — Сестра оформит остальное.
Лушка кивнула. Долго висело никем не замечаемое молчание. А потом оба вздохнули одновременно.
— Пора, — сказала Лушка.
— Да, — сказал главный. — Всем пора.
Лушка посмотрела в окно. Там слепящим отражением от соседнего корпуса било апрельское солнце.
— Я понял, почему они не хотели уходить, — проговорил главный, глядя туда же, куда и Лушка. — Там чрезмерное число несовпадений. — Наверно, она была с ним согласна, но это уже не имело значения. — Ну что ж… Спеши медленно, Гришина.
Он обогнал ее и открыл перед ней дверь.
— Прощай, — сказал главный.
— Прощаю, — отдаленно улыбнулась Лушка.
Ей вернули паспорт и всякие разные больничные документы с печатями, а внизу, в подвальном этаже, просунули через окошко давно забытые сапоги и пальто с шапкой в рукаве. Из шапки вылетела моль.
* * *
На границе зябкой тени от корпуса Лушка замедлилась, прислушиваясь к отставшему и затухающему сожалению. Ей хотелось, чтобы оно не переступило с ней в безграничность света, и она терпеливо ждала своего окончательного освобождения, и сожаление всхлипнуло напоследок, сожаление о немалом всё же куске жизни, остающемся здесь, обо всем, что было, а было так много. Лушка шагнет сейчас в апрель, но часть ее всё же останется тут, в этой бесцветной тени от сизых холодных стен, Лушка, жалея без слез, поплачет о ней, и оставит, и шагнет, вот сейчас шагнет…
В светлом множились талые озера и русыми косами свивались начальные ручьи, талая вода выглядела живой, очнувшиеся сугробы украсили себя алмазной резьбой, вдоль проезжей дороги выстроились блистающие черные гроты, сплавленные из тяжкого смога и небесных метелей, гроты были великолепны и пусты, и лишь желчь автострады, раздавленная спешащими колесами, окатывала их.
Лушка перешла на солнечный, местами высохший тротуар и, погружаясь в размягчающую слабость от напора весны, медленно двинулась к центру города, но через малые минуты устала настолько, что, обнаружив свободную скамейку, благодарно свернула к ней и, проваливаясь в ноздреватый, напоенный приземной водой снег, промочив рассохшиеся за три года сапоги, села наконец на деревянные, в стружках отставшей масляной краски брусья. Все отступило, остались тишина и солнце, и Лушка почувствовала, что тает в них, как сугроб.
Откуда-то издалека она увидела, что мир изменился. По-другому одевались, другое ели, другого хотели. С лощеными портретами Деви Марии Христос рассчитанно соседствовали бесчисленные Жириновские, облезлый щит компании «АСКО» удручал торец казенного здания, на котором недавно, вопреки законам естества, жил автор одряхлевшего «Капитала»; корабль административного здания надстроился тремя палубами; площадь Революции была в развалинах Дедов Морозов, Снегурочек и снежных городков, и развалины почему-то не таяли; кто-то, вооруженный плакатом, публично голодал; перед ним останавливались, читали плакатную идею и жевали закордонный шоколад, еще не догадываясь, что наш лучше; бывшие кошачьи подъезды укрепились каслинским литьем и торговали кока-колой, «Мальборо» и поддельной водкой «Распутин»; престарелые часы на крыше еще не проданного здания потеряли стрелки, стрелки захотелось найти и приколоть к собственной груди, чтобы что-нибудь определить или хотя бы узнать, какое теперь время; народу везде стало больше — могло, конечно, за Лушкино отсутствие народиться и столько, но новорожденные уже торговали пивом и транспортировали куда-то полутораметровые баулы. Над площадью завис новый смог, невидимый и удушающий лишь выборочно. Пенсионеров уже не было, а четырнадцатилетние девочки расчетливыми взглядами прощупывали мужскую публику и, определившись, просили закурить. Девочек Лушка рассматривала особенно долго, пока самая маленькая из них, остроносенькая и бесшабашная, не сплюнула жвачку Лушке под ноги:
— Линяй отсюдова!
Лушка как-то не среагировала, и тогда ей объяснили подробнее:
— Отчаливай, тетя, пока не позвали кого надо.
— Ну, позови, — сказала вдруг Лушка.
— Ты че? Порядков не знаешь? Валяй к боссу, задаток выложишь — дадут квадрат.
— Я, деточка, свободный художник, — снизошла Лушка и поинтересовалась: — Вы как, исполу работаете?
— Ха! — сплюнула остроносенькая. — А шмотье непроданное не хошь?
— Всего-то? — удивилась Лушка.
— И не забастуешь, блин… Уж первоклашки в ход пошли… И тут над ними раздался сытый баритон:
— Вы розовая, мадам? Чего к детям пристаете?
Баритон показался знакомым, только раньше сытости в нем было поменьше и акцент был другой. Лушка медленно обернулась.
Кожаное пальто, норковый воротник, черная шляпа. Кожаные перчатки в белой руке. Незабвенный прибалт. На ладони площади Революции сплетаются линии судьбы.
— Лу?.. — пролепетал прибалт.
Очень хотелось рассмеяться. Очень хотелось.
— Хочешь работу? — отчего-то торопился прибалт. — Не обязательно по натуре, мне инструктор нужен… Пойдешь?
«Я уже хохотать хочу, — вздохнула Лушка. — Очень долго хохотать».
— А ну брысь! — цыкнул прибалт на развесивших уши деток. Деток сдуло, и они зашушукались в отдалении.
— Лу… — неведомо о чем попросил прибалт. Стараясь не увидеть его лица, Лушка проговорила:
— Себя я тебе прощаю. Но этих…
Она качнула головой и повернулась, чтобы идти.
— Но послушай… Нет, послушай… — куда-то торопился он, топчась на одном месте. — Послушай, Лу…
Она оглянулась, и взгляд полоснул по лицу, как плеть.
— Этих — нет!..
Прибалт зажмурился и прижал к лицу черную перчатку, смотрелся он очень романтично, и мимо идущие дамы замедляли шаг с полной готовностью.
* * *
Уйти, уйти, торопила она себя, уйти и не думать об этом, и лучше вообще не думать, и зачем она потащилась на эту площадь, ну да, тут гостиница, тут рестораны и кафе, тут свеженькие миллионеры и те, что хотят ими казаться, какой же автобус идет в сторону ее дома, да нет же — троллейбус, она совсем наперекосяк… И она почти бежала куда-то, но народ густо шел навстречу, и те, кто нечаянно к ней прикасались, вздрагивали, внезапно уколотые трескучим разрядом. Лушка, слыша это электрическое шипение, бормотала извинения, а потом свернула в какую-то подворотню и стянула сапоги, а потом обнаружила на припеке оттаявшую земляную проплешину и потопталась на ней, избавляясь от застилающего видение гнева и приучая себя к спокойствию, как щенка к поводку, щенок не врубался и тянул в разные стороны, с готовностью реагируя на всё. Нельзя же, нельзя, уговаривала себя Лушка, ведь я не знаю, что из-за меня может произойти, Господи Боженька, что мне с этим делать?