Перечитывая письмо, я подумал обо всех Жинести, которые бродят по миру, тех, кого я встречал в Индии или Гвиане, в Бразилии, во Франции... Этих людях, которые могут быть как святыми, так и террористами; этих аскетах, для которых больше ничего не имеет значения: ни положение, ни будущее, ни деньги, ни любовь, и которые продолжают бродить с этим бесполезным огнём в сердце -- или остаются безмолвными и неподвижными в созерцании внутренней ледяной пустыни. За десять лет моих странствий я встретил немало Жинести, принадлежащих разным психическим и интеллектуальным уровням. Их образ и их вопрос я хотел бы передать тебе... Что мы можем сделать?
Кажется, среди сомнамбул нашей концентрационной эпохи начинается восход новой расы людей -- и это наиболее чистые искатели приключений, авантюристы, подобных которым земля ещё не знала, рыцари Апокалипсиса, вызывающие ад и разрушения, сами того не желая; заключённые без камеры и гестапо, живущие в состоянии милости их ежедневного приговора; аскеты нового типа в состоянии молитвы, без церквей, без распятий; мистики, отказавшиеся от блаженства; кочевники и бродяги, больше не верящие ни в движение, ни в неподвижность. Это люди крайностей, пылающие сердца, полные контрастов, верные самим себе, как в горе, так и в радости; люди концлагерей, рождённые из небытия; люди без корней, но укоренённые в самих себе твёрже, чем камень в сердце скалы мира. Они -- их собственная причина и их собственный крест, их ад и их блаженство. Они уже сожгли все бунты, все отрицания и стоят в одиночестве, словно голое ослепительное утверждение среди пустыни мира.
Это люди справедливые и чистые сердцем, но они не боятся самой вопиющей несправедливости и самой грязной нечистоты: они сполна участвуют в делах мира, и однако, недвижны, как камень среди неуправляемого дрейфа. Что делать с этими людьми?
Безусловно, все эти Жинести, готовые ко всему, представляют ужасающую силу, которую можно использовать. Я вообразил, а что если взять десяток таких -- наилучшей закалки -- из тех, кого я знаю, а потом, что: объединить их? организовать? Мне кажется, я смог бы это сделать. Не знаю, почему, но мне кажется, что некоторое число таких людей чего-то ждут от меня; возможно, они смогли бы меня выслушать. Но что можно с этим сделать?? Решить этот вопрос значило бы решить вопрос нашей эпохи.
И потом, есть все те -- гораздо менее продвинутые -- которые, возникни у них такая мысль, готовы были бы поместить в местной газетке объявление типа: "Молодой человек 28 лет, не нуждающийся в деньгах, готов при случае совершить эффективный суицид. Родственным душам просьба воздержаться"... Вероятно, единственным предложением, которое бы им сделали, будь они восприняты всерьёз, было бы предложение заняться "преступной деятельностью". Наше общество -- которое в спешном порядке готовится к ближайшему прошлому* -- способно ли оно предложить что-то лучше? Начинаешь понимать популярность Гитлера и Сталина.
Гитлер или Сталин, как и все формы "полезного" или абсурдного суицида, не принимаются этой расой концентрационных людей, и именно эти люди -- воистину, "соль земли", чистые непокорные. Именно к таким я хотел бы обратиться вначале, потому что мне кажется, что они должны превзойти ту стадию, где мысль и жизнь ЗАСТЫЛИ между двумя полюсами противоречий, и остаётся только продавать почтовые марки (или что-то в этом роде), пребывая в здравом уме и твёрдой памяти. Эта "трезвая ясность" приклеена к их лицам, словно пустая маска, делая их похожими на восковые статуи из музея Гревен: можно подумать, что они живые, но они лишь подражают жизни, со смертью в душе и с авторучкой в руке. Вот им я хотел бы сказать с достаточной силой: "Оставь всё и отправляйся в дорогу. Потому что мужество есть и в том, чтобы идти -- даже если это абсурдный процесс, даже если твоей "ясности" претит театральная напыщенность Гвианы или Сахары. Создай роман, создай театр, не бойся ничего, поставь на сцене сюжет своей жизни; скоро всё это высохнет под жаром светила. Романтическая идея твоей жизни и твоей ясности захрустит на солнце и отвалится, как старая корка -- останутся лишь движения твоего тела, которое трудится в дороге; и в обнажённом пылу этого тела твой рассудок замолкнет; в этом шуме крови в висках, в мышцах, толкающих вперёд, чтобы сделать ещё один шаг, в этом голом каркасе родится некая вещь, которой тебя не смогла научить неподвижность; ты испытаешь новую Радость, новое согласие с самим собой; ты будешь расти в сознании. Ибо есть мужество и в том, чтобы идти, и тебе нужно было всё оставить, чтобы заметить, как это всё тянуло тебя назад, несмотря на твою приклеенную ясность; вся эта рутина метро, или твоё почтовое бюро, или твой кабинет врача, весь этот комфорт твоих ежемесячных окладов, твоих приёмов пищи по расписанию. Пойманный в ловушку небытия, ты оставался застывшим в своих внутренних песках перед целой вселенной возможностей. А теперь "встань и иди"."
Брат, мы фальшивые паралитики. Мы не знаем всей нашей мощи, всех наших сил. Мы рады освободиться в мыслях, через мысль, это ведь не будет стоить нам никаких физических лишений. Я хотел бы сказать с достаточной силой -- и я испытал это множеством способов, -- насколько плодотворен этот процесс ходьбы, эти лишения. Если бы в этих странствиях не было правды, то достаточно было бы сидеть за столом и писать романы -- именно этим и занимаются наиболее интеллектуальные. Один за другим они рисуют образы действия и исчерпывают их с помощью авторучки; в конечном счёте они встречаются у галереи разбитых марионеток, как в ярмарочном тире. Но они не коснулись глубинного источника жизни, если не считать глубин своей чернильницы... Жинести, пожертвовавший Почтовым Бюро ради девственного леса, позже описывал мне это внутреннее расширение, которое он испытал.
Есть и другой образ, о котором я хотел тебе рассказать, один парень -- Сильвен -- с которым я познакомился в последнюю зиму, проведённую в Париже. Сильвен, сын пастора, побывал в Дахау*. Выйдя оттуда, он выбрал сначала работу продавца, затем старшего писаря у лавочника Трюффо в пригороде Парижа. Вначале это выражалось как насмешка, и он рассказывал мне о своих выходках во время торговли зерном (у Сильвена большой талант комика. А ещё он очень хороший органист; почти каждый вечер он закрывался в отцовской Молельне и играл Баха). Рассказывая мне о своих комических скетчах с клиентами, он говорил: "Это как если бы я каждый раз понемногу убивал себя". А затем он соскользнул в некое более глубинное молчание, по ту сторону любых насмешек, и стал старшим писарем: два раза в день пригородный поезд в Сен-Лазар, ведомости и небольшое повышение по службе. Хочу попытаться передать тебе как можно точнее его слова: "Вначале есть некое удовольствие измерять эту пропасть между определённой внутренней силой и пошлостью обстоятельств. И маленькое "я" внутри меня трепещет от удовольствия. Затем однажды садишься в пригородный поезд не думая, потом ещё раз, как ни в чём не бывало. Потом ты уже совсем ни о чём не думаешь, и дни пролетают как ветер. Живёшь совсем один, насколько это возможно. И соскальзываешь в отсутствие".
Однажды вечером посреди парижской зимы перед отъездом в Гвиану я собирался увидеться с ним, и обнаружил его совершенно голым на его балконе -- где он провёл, должно быть, немало времени. Смутившись оттого, что его обнаружили, он сказал мне: "Понимаешь, здесь, на балконе, я вспоминаю самого себя". И помолчав, добавил: "В концлагере я всегда ощущал, что присутствую"...
Я знаю Сильвена достаточно хорошо, чтобы подтвердить, что это не было мазохизмом, он слишком продвинут для этого.
"Я вспоминаю себя самого"... Это фраза и обстоятельства, в которых она была высказана, кажется мне полной смысла. Похоже, мы столь редко вспоминаем нас самих, а когда мы пытаемся вспомнить себя, всё происходит так, будто мы на грани того, чтобы вспомнить нечто очень важное. Кажется, что присутствует дыра в памяти, и тем не менее зыбкое ощущение, что нечто присутствует здесь, ожидая, когда мы его вспомним; как будто забытое слово, которое "вертится на языке", но никак не приходит на память. Именно это первичное воспоминание нас самих мы и должны вспомнить, легендарный "третий глаз", который мы должны открыть. Мы имеем достаточно знаков, указывающих на те силы, которые дремлют в наших глубинах и которые должны быть обретены; также у нас достаточно доказательств иного светящегося и проницательного образа, нашего истинного облика, который должен быть вытянут на дневной свет. Где-то, помнится, Христос говорил своим ученикам: "Оставь всё и следуй за мной". Мне кажется, всё должно быть оставлено, в буквальном смысле, но следовать мы должны за нашим внутренним Христом, к зарытой в самых глубинах нашего существа божественности, которая должна быть обретена. (...) Жинести в Кайенне или Сильвен в Париже предчувствовали необходимость этого поиска, и они постигли, что усилие, я бы сказал, почти физическое усилие, является обязательным дополнением интеллектуального рассмотрения. Мне хотелось бы суметь передать уверенность, что в нас остаётся нечто, что мы должны обрести: мы не знаем ни всех наших могуществ, ни масштаба наших владений. Варварский способ на балконе имеет свой смысл. Я предпочитаю ходьбу, странствия, физическое напряжение, о котором рассказывал выше. В дороге рождается некая вещь, создать которую бессильны любые интеллектуальные исследования. Похоже, что возможность наибольшей свободы, наивеличайшей силы даётся нам наиболее тяжёлым испытанием (лично я имел этот шанс в лагерях).