-Первое, что Аннет написала ногтём на моей груди, прямо над сердцем, было «Давай, как будто нет прошлого».
Он быстрым жестом касается голубой рубашки – слева, там, где у меня ничего нет, и улыбается сам себе. Уже без прежнего жестокого голода, а как лампадка перед иконой. Редкая, сокровенная улыбка – sancta sanctum. Так он улыбается в те минуты, когда нехотя остывает love лава, и можно смотреться друг в друга на краешке дремлющей, до поры, Этны. Мне хочется спрятать эту улыбку в коробочку, обитую белым бархатом, а потом одной безлунной ночью попробовать приклеить на свои вечно выгнутые углами вниз губы. Мне никогда в моей смерти так не улыбнуться.
Мы молчим. Минуты белым воском неспешно капают нам на руки, стекая по горящей свече времени. Шевре смотрит куда-то к себе в сердце.
- А ещё Анка ест по ночам, кусается в минуты нежности, её волосы пахнут молоком и щенками и вечно лезут мне в рот, - говорит он негромко. Пришёптывание в его голосе похоже на шорох стягиваемой с плеча Аннет бретельки платья, от него пересыхает в горле и дико хочется курить.
- И она называет меня… «Мой Горький».
Прерывистый вдох, сжатые пальцы. Странное выражение в глазах цвета цикория, что цветёт по обочинам моей изрешечённой пулями памяти: так смотрят люди, которые всю жизнь бутоны, а не цветы. И иногда им отчаянно хочется раскрыться… Мне почему-то вспомнились бутоны пионов: крохотные, точно бусины тёмно-зелёных чёток, они выглядят невзрачно… Но в положенный час стремительно разворачиваются в роскошный вихрь розовых лепестков, в платье Наташи Ростовой на первом балу, в нежные губы любимой девушки. Хорошо бы и Димитрий Шевре так зацвел однажды… Судьба давно не дарила Аннет Лоу цветов – только колючую проволоку да горькую полынь.
- Мой Горький, - эхом тихонечко повторяю я, смежив ресницы.
- Да… я люблю Аннет Лоу именно за это.
- За что? - немедленно ощетинивается Шевре на это «люблю» в Present Perfect; бокал испуганно хрустнул в его руке и замер, трепеща.
- За то, что видит нас такими, какие мы есть на самом-то деле. И протягивает руку, окликая по имени, - я закладываю руки за голову. - Аннет до такой степени навылет верит в самое прекрасное в нас, что под её взглядом хочется собрать в большую кучу все свои недостатки, и устроить им судьбу поместья Эшеров… n’est ce pas?
- Да, - глуховато отозвался Димитрий. Он сидел, опираясь локтями на колени и глядя в пол: прятал трескающийся лёд голубых глаз от тяжести моего тёмного взора. - Да, Норд. Да… и сама Анка, бывая такой разной, всё равно отдаёт себя всю. Аннет Лоу: деление в столбик без остатка.
Мы вновь примолкли. Одна из белых бабочек-ночниц, неприкаянная, молча принесла нам кофе: видимо, на лицах наших стояла печать общей жажды.
Звякнув фарфором, Шевре наигранно небрежно осведомился:
- А у тебя с ней… как было, Норд? Аннет очень мало и неохотно о тебе говорила. Тугие петли, ржавый замок…
Я улыбаюсь левым уголком рта. Беру со столика блокнот. Пишу, подражая дизайну книжной обложки: «Анна Лоу и Норд Гавальда. Я её любил. Я его убила», - и показываю Шевре. Пока он морщит лоб, допиваю кофе и резко встаю, выдёргивая себя из беседы об Аннет, как иглу из вены.
- Вот теперь пора. Берегите её, Димитрий. Берегите себя… Довсегданья.
Двадцать четыре ровно.
Наша ничья - 00:00. Наша и ничья - Аннет Лоу.
Комментарий к Лоскут № 16
Здесь со временем творится какая-то совершенная неведомость; не думайте об этом, просто угощайтесь ~
P.S. очень личный лоскут, a propos… наверное, поэтому тут всё так, как оно есть.
========== Лоскут № 17. Escape. ==========
Украшательство
В марте светает рано, и это особенно мучительно после бессонной ночи. Климат марсианской пустыни. Ночью – ледяной прозрачный холод и мили сквознячных коридоров. Днём – всеобщее таяние, капель с крыш, всё ширящиеся лишайные проплешины земли на белой шкурке снега. И это как раз в то время, когда твоей единственной мыслью делается слово «Ненавижу».
Мы ведь люто ненавидим счастливых людей, будучи сами в горе… ненавидим тайком, стараясь не показать всю эту тёмную накипь на белых фарфоровых стенках наших душ. Но я, по крайней мере, никогда не скатываюсь до лицемерия. И если я кого-то (что-то) ненавижу, я делаю это в открытую. Если бы у меня, как у некоторых руководителей, была дурацкая привычка вешать на стенки всякие изречения в рамочках, то моё выглядело бы так: Истина. На самом деле, - расскажу вам это, пока за окнами просыпается, стряхивая с себя сосновые иголки, серое и сырое мартовское утро, - на самом деле мне очень нравятся всякие надписи и таблички.
Вообще любое украшательство скучной обыденности.
Через час придётся покинуть своё убежище в ворохе из двух пледов и трёх подушек, нацепить официоз и пойти проводить три подряд совещания. Что может быть хуже невыспавшегося руководителя, готового разорвать в клочья за малейшую оплошность? Только невыспавшийся руководитель Антинеля…
Так вот, про украшательство. Не исключаю, что это была странная идея – поставить вдоль дорожек меж корпусами круглые матовые фонарики на длинных ножках. Но мы с Молларом это сделали. Наш народ, как известно, ко всем нововведениям (даже знаменующим перемены к лучшему) относится весьма настороженно. Но фонарный креатифф население заценило уже через неделю: ненормальные химики профессора Бониты, пьющие как минимум половину результатов собственных экспериментов, вышли на охоту. Совместными усилиями работников седьмого корпуса все фонарики были разрисованы в разноцветные цветочки, крапинки, полосочки, растаманские узоры и кислотные фрукты. Теперь вечерние прогулки доставляют мне невероятное эстетическое наслаждение, хотя Моллар долго плевался на обнаруженный им под своими окнами тёмно-синий фонарик с гроздьями белой ежевики и надписью «PEACE».
Вот интересно, если есть таблетки от бессонницы, то ведь должно быть и наоборот? И не надо мне сейчас же говорить, что таблетки для бессонницы – это кофе, потому что после пятого литра перестаёт помогать. Организм просто спит с широко открытыми глазами.
Сладкая, сладкая дрёма мёдом склеивает ресницы, бережно заворачивает в свои пушистые сети, словно деликатный, хорошо воспитанный паук… Почему-то всплывает в голове мысль о «бархатной революции», которую исподволь проворачивает сон в империи моей воли. Сквозь приоткрытое окно доносятся шаги и рокот моторов, ветер качает шторки, где-то далеко орут коты. Конечно, у них самое сладостное время, зовущий за собой новыми запахами и звуками март…
Самое время вытряхнуть пыль из слежавшихся за зиму ощущений и, окончательно ошалев от половодья чувств, броситься куда-то по лужам. Искать потерянную (или так и не найденную?..) беззаботность. Но сейчас, когда я балансирую на грани между «полюбить себя и уснуть» и «не уснуть и возненавидеть мир», мне совершенно не хочется заниматься инвентаризацией тёмных кладовых собственной души.
-Доброе утро, - скребётся под дверью мой водитель, - я тут кофе вам принёс и клубники ещё.
Да, кофе с клубникой утром шестого марта, это не хуже фонарей с конопляной раскраской.
Стараясь не схватить какую-нибудь пепельницу потяжелее и не сделать госпожу Садерьер вдовой, я выхожу из спальни и, уцепив на ходу пару клубничин, направляюсь на совещание. От вида кофе мне делается нехорошо, и даже первосортная арабика кажется нефтяными пятнами на воде у причалов грязного портового городка где-нибудь на севере Шотландии. Мир сквозь стёкла тонированных очков выглядит так, словно кто-то постирал его в одном тазу с рабочей одеждой бригады асфальтоукладчиков – все оттенки серого. Или это просто грызущая виски мигрень и моя ненависть?.. Снять очки, потереть усталые глаза кончиками пальцев, вздохнуть тихонечко о чём-то своём. Остановиться, задуматься…
Год за годом я с вежливым интересом наблюдаю, как пустота в моей душе постепенно заполняется всякой ерундистикой, чьими-то откровениями, чьими-то воспоминаниями. Это как укромное помещение для швабр (под чёрной лестницей или в конце коридора), куда народ тихонечко оттаскивает то, что им не нужно, но жаль выкинуть, и прячет в мягкой жадной темноте. Они не знают, что обратно не получат ни крошки: все спрятанные до поры – до времени вещички, мысли и эмоции стали частью кладовки, её стенами и воздухом. А кто отважится шагнуть в темноту моей души?..