Понятие мелкой буржуазии принимается автором без комментариев, как нечто ясное каждому. Критерием принадлежности к «среднему» или «высшему» классу (то есть к мелкой или крупной буржуазии) явно служит зажиточность — критерий расплывчатый, который не всегда позволяет решить, о каком из этих двух классов идет речь. Если считать доход единственным критерием, следовало бы во многих случаях причислить к мелкой буржуазии также интеллектуалов и людей искусства, а это не могло бы не повлиять на отношение к гипотезе автора, которому моделью явно служил ремесленник или лавочник. При таком понимании мелкой буржуазии ссылки Ранульфа в подтверждение своей правоты на книгу Э. Гобло «Барьер и уровень»[461] представляются нам совершенно безосновательными. Группа, о которой пишет Гобло, принадлежит к французскому «хорошему обществу» кануна первой мировой войны. В нее входят состоятельные промышленники и хорошо оплачиваемые люди свободных профессий; те и другие считают высшее образование своих детей (во всяком случае, сыновей) чем-то само собой разумеющимся. По уровню доходов и стилю жизни эту группу следовало бы отнести к верхушке «среднего класса». Если видеть в ней нижний слой «среднего класса», и без того расплывчатые границы последнего становятся совершенно неуловимы, а утверждения автора не поддаются проверке, коль скоро неясно, к чему они, собственно, относятся. Если же эта группа включена Ранульфом по недосмотру, то ее склонность к ригоризму ставит под вопрос тезис автора, согласно которому моральный ригоризм есть следствие стесненного материального положения и сходит на нет с ростом уровня жизни.
Что же касается понятия бескорыстной склонности к наказыванию (мы предпочли бы говорить скорее о «некорыстной», чем «бескорыстной» склонности, поскольку первый термин более нейтрален в этическом отношении), напомним: всякий раз, когда автор встречает склонность к моральному осуждению в немелкобуржуазной среде, он должен доказать (если гипотеза его верна), что здесь эта склонность служит вполне определенным интересам; а всякий раз, обнаружив подобную склонность в мелкобуржуазной среде, он должен убедить нас, что в данном случае этическая нетерпимость не служит какому бы то ни было интересу. Ранульф далек от того, чтобы подгонять факты под заранее заданный тезис; его интеллектуальная честность может служить образцом. И все же читателя нередко разбирает сомнение, насколько обоснованно склонность к моральному ригоризму, встреченная в той или иной социальной группе, сочтена «бескорыстной» или «корыстной»? Как решить, насколько суровость гитлеровского уголовного права объяснялась интересами агрессивной политики, требовавшей обстановки террора в стране, а насколько — мстительностью мелкой буржуазии? Социально-психологические догадки, к которым здесь приходится прибегать, служат примером той самой «прикидки на глаз», с которой автор так горячо сражается в своей книге.
Серьезный изъян книги — рассмотрение мелкой буржуазии изолированно и слишком статично. Автор недостаточно внимателен к сложной игре классовых интересов. Нам недостает сведений о социальной структуре, в рамках которой существует мелкая буржуазия данной страны, о том, кто стоит на более низкой, а кто — на более высокой ступеньке социальной лестницы, сведений о соотношении сил, о том, кто находится у власти и кто претендует на власть. Ведь, как уже говорилось, моральный ригоризм нередко считался отличительной чертой социальных групп, находящихся в оппозиции, тех, кто борется с привилегированными, желая занять их место. Если бы автор учел все эти обстоятельства, нарисованная им картина оказалась бы гораздо более сложной, что, несомненно, повлияло бы на полученные им результаты. Уровень жизни, который у Ранульфа изолирован от других факторов социального положения, выступил бы тогда во взаимосвязи с ними. Между тем этот фактор до такой степени определяет бескорыстную склонность к наказыванию, что она, по его мнению, проявляется и у слоев, не относящихся к мелкой буржуазии, но живущих в подобных условиях.
Но если уровень жизни действительно имеет определяющее значение в формировании бескорыстной склонности к наказыванию, то напрашивается вопрос: почему нелегкое материальное положение пролетариата не ведет к аналогичным последствиям? Я, однако, не слышала, чтобы кто-либо из ученых обнаружил подобную склонность у пролетариата. М. Шелер ответил бы нам, что пролетариат чересчур далеко отстоит от сильных мира сего, чтобы завидовать им; ведь зависть к привилегированным возникает только при не слишком большом удалении от них. Нищий не завидует вельможе, разъезжающему в карете, как заметил в XVIII веке Мандевиль, ибо расстояние между ними слишком уж велико. Но владелец двуконной кареты лишается сна при мысли о четверном выезде соседа. Кроме того, полагает Шелер, «ресентимент» особенно распространен там, где юридическое и политическое равноправие сочетается с экономическим и социальным неравенством. Ранульфу известны воззрения Шелера, он относится к ним крайне критически, но сам в своей книге не восполняет удовлетворительным образом пробел, о котором шла речь.
Склонность к ревнивому контролю за чужой жизнью, проявляющуюся в бескорыстном осуждении, Ранульф связывал с низким жизненным уровнем или «условиями жизни среднего класса» (точнее не определенными). Другие, как уже упоминалось, считают это общим свойством, присущим скученным поселениям, особенно в небольших городах. Мнение, согласно которому в маленьких городах склонность заглядывать в соседские кастрюли и спальни особенно распространена, популярно настолько, что воспринимается почти как трюизм.
Призадумаемся над этим. Если бы сама возможность с легкостью заглядывать в чужую жизнь поощряла подобные установки, их следовало бы искать прежде всего в деревне, где жизнь проходит на глазах у соседей. Но, насколько я знаю, исследователи крестьянского этоса не выделяют эту черту. Специально беседуя об этом с польскими крестьянами, я не нашла у них склонности к суровому «бескорыстному» осуждению. Напротив, они были склонны проявлять значительную терпимость, и создавалось впечатление, что именно «жизнь при свидетелях» воспитывает терпимость, поскольку иначе жить стало бы попросту невыносимо.
Итак, не сама по себе возможность контролировать чужую жизнь пробуждает подобную склонность, не один лишь экологический фактор входит в расчет. Я не раз имела случай убедиться (впрочем, это вовсе не новость), что ревнивый контроль за чужой жизнью встречается и в больших городах среди людей, живущих хотя и далеко друг от друга, но образующих замкнутую общность в чуждом окружении. Я имею в виду, например, жизнь эмигрантов. В знакомой нам среде польской довоенной эмиграции в Париже каждый знал, что готовится на обед у соотечественников, живущих на другом конце города. Мы не беремся решить все вопросы, возникающие в связи с этой темой: тут потребовались бы обширные сравнительные исследования. В частности, стоило бы выяснить, проявляется ли указанная тенденция (если вообще проявляется) в равной мере среди мужчин и среди женщин. Если, согласно Ранульфу, она выражается в законодательстве, публицистике и литературе, то в качестве ее носителей выступают мужчины: ведь именно им принадлежит решающее слово в перечисленных областях жизни. Но если при упоминании об осуждении чужих нравов воображение рисует прежде всего корыто с бельем и кумушек-сплетниц, мы, по всей видимости, склонны отдать первенство в этом вопросе женщинам. Если это действительно так, причину можно усматривать в условиях жизни женщины в мелкобуржуазной семье. Узкий круг интересов, ограниченный детьми и кухней, неудовлетворенность как следствие недоступности более широкого поля деятельности, характер труда, результаты которого даже не замечаются — так быстро его съедают (причина постоянных обид и претензий), наконец, необходимость постоянно ограничивать себя ради экономии — такой была жизнь женщины, экономически несамостоятельной, в семье со скромным бюджетом.