(с. 35).
Искусственные пальмы, которые Запольская ставит в гостиной Дульских, — это не только символ привязанности к долговечным вещам, нежелание тратить деньги на нечто преходящее, но и символ эстетической глухоты, так же как имитации японских тарелок и старинного фаянса, которые Запольская развешивает по стенам все той же гостиной. «Дешевка в стиле модерн, и непременно в чехлах» — так велит декоратору меблировать гостиную Дульских Бой-Желеньский. (Чехлы мы видим и в гостиной Хоминьских у Киселевского.) Желателен также портрет Тадеуша Костюшко. И еще фортепьяно — это само собой[328].
Уродливость этого мира лучше всего передает известное стихотворение Ю. Тувима «Мещане»:
Страшны дома их, страшны квартиры,
Страшною жизнью страшны мещане.
В их помещеньях тускло и сыро,
Плесень да копоть, мрак умиранья.
Утром проснувшись, брюзжат с досадой
На то, на это, бродя по дому.
Сперва походят, потом присядут, —
Как привидения, как фантомы.
Поправят галстук, часы проверят,
Возьмут бумажник, сочтут наличность,
И в мир выходят, захлопнув двери, —
В свой мир округлый, такой привычный.
Идут солидно, идут бесцельно,
Направо глянут, потом налево.
Все существует для них раздельно:
Вот дом... вот лошадь... вот Стах... вот Ева...
Берут газету, как пончик пухлый,
Жуют усердно, жуют охотно,
Покуда головы не разбухнут,
Бумажной кашей набиты плотно.
Потом судачат: «Театры... дерби...
Война... Россия... заем трехлетний...»
Нагромождают на сплетни сплетни,
Блуждая слепо в словесных дебрях.
Домой вернувшись, спускают шторы,
Отяжелевши от пересудов,
И под кроватями ищут вора,
Гремя в потемках ночной посудой.
Все вновь проверят, все вновь обшарят,
Сочтут заплаты на брюках мятых...
Ведь все досталось небось недаром,
А что досталось — да будет свято!
Потом молитва: «Отцу и сыну...
Чтоб нас от глада... войны и мора...»
И засыпают с тупою миной
Мещане страшные в страшных норах
[329] Не стану здесь анализировать эти стихи — жаль портить их настроение. Читатель без труда узнает в этой картине уже знакомые ему мотивы. Буржуазия, воплощенная в пани Дульской, писал Бой-Желеньский, «должна погибнуть, и непременно, ибо она невозможно уродлива. Умертвить ее без пролития крови — вот задача, решению которой все мы должны способствовать по мере сил»[330].
Мещанскому миру вменяется в вину прозаичность. Это упрек, в котором эстетический момент играет немалую роль. От пут прозаичности пытается избавиться Туська, соприкоснувшись с новой жизнью в мире актеров. В этом ее настроении не может рассчитывать на добрый прием следующее письмо от мужа:
«Дорогая жена! Мне очень приятно, что я могу выслать Тебе еще двести рублей. Прошу Тебя, не уезжай и, раз уж Тебе лечение на пользу, дыши и дальше воздухом вместе с Питой и лечись хорошенько, чтобы хоть эти расходы не пошли впустую. Я постарался достать эти деньги, и у меня есть еще пятьдесят рублей, но это уже все, что я смог достать. Постараюсь за все это рассчитаться. Ты по возможности экономь, чтобы оставаться там подольше. Мне пришлось сменить ресторан, потому что стали кормить очень плохо. По большей части беру бульон и отварное мясо, уж этим меня не отравят. Я все это время страдаю желудком и перестал ужинать. — Приношу домой что-нибудь от мясника, и сторож ставит мне самовар. Жаль, что Ты все позапирала, потому что у меня один стакан для чая и для полоскания рта. То же самое с полотенцами. — Мальчики наши здоровы, только порвали ботинки и мне пришлось срочно выслать им денег из Варшавы.... На пальмах по-прежнему вошки и табак совсем не помогает. — Еще я велел выносить матрацы на двор, на солнце, потому что солнце, говорят, убивает бактерий. Двести рублей прилагаю. Теперь курс сто двадцать шесть с половиной — смотри, чтобы Тебя не обманули. Загляни в газету. Больше писать нечего. Целую Тебя и Питу. Любящий Тебя муж Валерий» (с. 233-234).
Мы отвели этому письму столько места потому, что оно хорошо иллюстрирует понятие прозаичности. Его прозаичность — в поглощенности бытовыми мелочами. Ассоциации, связанные с болезнью желудка, дырами в ботинках и «вошками на пальмах» довершают уродливость этого быта. Если бы Валерий писал о болезни легких, о постоянно высокой температуре, он мог бы сойти за человека, занятого своим здоровьем, но не обязательно прозаичного. Прозаичность письма проявляется, наконец, и в том, что больше там ничего нет. «Больше писать нечего» — эти слова играют очень важную роль. Свысока относиться к поглощенности бытовыми заботами может представитель привилегированного класса, которому вообще не приходится думать о подобных вещах. Но презирать за то, что эта тема единственная, может и человек с дырявым карманом.
е) Мещанское отношение к эротике и семейной жизни. Из Норвегии и Германии Пшибышевский привез в Польшу протест против мещанской эротики. В кругу заграничной богемы, вспоминает он, спорили о переустройстве взаимоотношения полов на новых началах. Догма свободной любви и равенства полов не одного человека довела до самоубийства, а нескольких женщин «богемы» толкнула на проституцию: переход из одних рук в другие был для них не актом любви, но демонстративным вызовом «приличному обществу»[331]. Мы знаем, как настойчиво боролась с эротическими условностями своей среды Запольская — с тем, что мужчины женятся лишь тогда, когда могут обеспечить жене «положение», а пока что соблазняют служанок («Каська-Кариатида», «Мораль пани Дульской»), пользуются бедностью начинающих артисток («Панна Маличевская»), а после, поизносившись и нередко — подхватив болезнь, устраивают свой домашний очаг («То, о чем не говорят», «То, о чем не хотят даже думать»). У Киселевского Юлька должна идти замуж за жениха в годах, потому что отец ему задолжал. «Продали меня, словно хворую телку! За 75 гульденов!» (с. 92).
Супружество и для мужчины, и для женщины — что-то вроде похорон, окончательная капитуляция перед условностями среды и перед повседневностью. «Со дня свадьбы я спал сном оцепеневших, сном обжор, сном фабриканта-немца возле немки-жены; и со мною словно уснул вокруг целый мир; я разъезжал по родственникам, по докторам, по магазинам и, предвидя рожденье ребенка, подумывал о кормилице»[332]. Так писал еще 3. Красиньский[333]. Так выглядел брак в глазах наших писателей от Романтизма до Юдыма[334]. «И пойдешь ты, родимая, штопать носки да просиживать своею персоною кресла», — говорит Юльке один из персонажей пьесы Киселевского, рисуя картину ее будущего замужества (с. 20). Мещанская семья — не то место, где разделяют какие бы то ни было из важных для «Молодой Польши» ценностей, поэтому приятель советует безумной Юльке «дать этому семейному трамваю пинка» (с. 109).