Точно так же Миколай Сэмп Шажиньский [Один из наиболее выдающихся польских поэтов XVI века] защищает монополию благороднорожденных на благородство, переходящее от отца к сыну: ведь «голубь в орлином гнезде не родится, зайца во чреве не выносит львица»[301]. У Шимона Старовольского[302], как и у его предшественников, слово «торговля» наделяется эпитетом «бесстыдная», а ремесло у него обычно «смрадное». Шляхта, по мнению Старовольского, не должна прохаживаться по рынку между купцами, дабы «не замараться этою жаждой наживы». Недаром древние греки располагали свои рынки вне городской черты[303].
Подобного рода воззрения шляхты на мещанство просуществовали без особенных изменений вплоть до Хенрика Жевуского[304]. Благополучие человека в обществе, полагает Жевуский[305], зависит не от материальной формы правления, во что ошибочно верил XVIII век, но от состояния нравственности членов общества, а нравственное превосходство для Жевуского — исключительная привилегия дворянства. «Даже в заблуждениях высшей касты всегда просвечивает какое-то достоинство». Низшие слои до такой высоты никогда не поднимутся, хотя времена теперь таковы, что «подлое плебейство в своих выходках пытается подражать мужам, которым оно даже с дурной их стороны уподобиться не в состоянии» (т. 2, с. 25). Коль скоро лишь дворянство обладает достоинством и честью, только оно может претендовать на дуэль. Впрочем, «поденщик, ремесленник, для которых здоровье — единственное их достояние, дающее возможность содержать себя и свою семью, слишком его ценят, чтобы по доброй воле рисковать им ради общественного предрассудка. Для них денежное возмещение будет всегда предпочтительнее, нежели поединок с его сомнительным исходом» (т. 2, с. 28).
Профессия человека усугубляет его прирожденные качества. «В народе, в котором все мысли устремлены единственно к торговым спекуляциям, рахитизм придает детям какое-то сходство с чашечками весов» (т. 1, с. 130). Таким образом, убеждение, что наследуются черты, приобретенные в профессиональных занятиях, еще больше укрепляет «расизм» Жевуского и служит лишним доводом в пользу непреодолимости классовых барьеров. «Тот, кто возмущается тем, что сын знаменитого генерала или министра быстрее достигнет вершины своей профессии, чем сын неизвестного отца, оспаривает закон природы, закон необходимости». Жевуский, этот почитатель общественной иерархии (в которой он сам, разумеется, находится наверху), этот противник равенства перед законом, не церемонится с демократами. С закоренелыми демократами, по его мнению, «дискутировать бесполезно; исправительный дом — вот единственный ответ, которого они заслуживают» (т. 2, с. 9). Его неприязнь ко всем, кто покушается на религию и традиции, распространяется даже на Сократа. «И хотя эта смерть стала как бы знаменем философии, я не решился бы утверждать, что она была незаслуженной» (т. 2, с. XXXI).
Вера в то, что здоровые общественные отношения зависят только от уровня нравственности граждан (причем высший ее уровень — привилегия слоя, к которому принадлежит он сам), выражается у Жевуского неоднократно. «Люди, не соблюдающие благопристойности в разговоре, одежде, манерах — чаще всего люди низкие и глупые», — утверждает он. Это заставляет вспомнить несколько отличающееся мнение Ленина, который в «Великом почине» писал: «... Иной житейски опытный человек, глядя на безукоризненно «гладкую» физиономию и внешность «блаародного чеаека», сразу и безошибочно определяет: „По всей вероятности, мошенник”»[306]. Любопытный пример двух совершенно разных моральных интуиций!
От Старовольского, который не желал, чтобы шляхтич трудился, а особенно — не позволял ему «марать себя» погоней за прибылью, Жевуского, однако, отделяет уже эпоха уважения к труду и к обогащению. «Деньги, несомненно, суть могущественнейшее орудие как любого добра, так и любого зла», — признает он. И в другом месте: «Деньги должно ценить и стараться, чтобы они, прирастая, увеличивали общественное достояние», — впрочем, не делая из них кумира (т. 1, с. 153).
Отношение к буржуазии Г. Сенкевича, как оно выразилось в его романах из современной ему жизни, по сути, немногим отличается от взглядов дворянских писателей, цитировавшихся выше. Шляхта, согласно Сенкевичу, не интересуется деньгами и свободна от жажды наживы, предоставляя ее мещанству. «Появится вдруг неведомо откуда шляхтич-коммерсант; бывает даже, что поначалу ему везет, и он быстро наживает состояние. Но я не встречал ни одного, который перед смертью не обанкротился бы»[307]. Плошовский, подчеркивая безразличие шляхты к погоне за прибылью, вспоминает анекдот о шляхтиче, который, «владея обширными и превосходными землями,... обрабатывал не больше, чем „собака облает”» (т. 6, с. 36). О себе же самом Плошовский говорит: «Деньги никогда не играли роли в моей жизни — ни как средство, ни как цель. Я не способен действовать таким оружием. Понимая, как унизительно было бы для меня и для Анельки вводить этот элемент в наши отношения, я испытывал нестерпимое омерзение...» (т. 6, с. 240).
На это можно было бы возразить, что в лице Плошовского Сенкевич рисует вырождающегося шляхтича, который не выражает взглядов автора. Однако трудно сомневаться в сочувственном отношении Сенкевича к этому персонажу. Жаждой наживы руководствуется у него ненавистный парвеню Кромицкий, а Поланецкий[308], этот положительный герой, долженствующий побороть предубеждения шляхты против обогащения на торговле зерном или ситцем, явно склонен считать, что участие в экономической жизни — дело не вполне чистое, коль скоро никогда не упоминает о деньгах в своей семье.
Как верно заметил А. Ставар, женщины в романах «Без догмата» и «Семья Поланецких» выступают в роли защитниц моральных норм. Женщина может себе это позволить: она не принимает участия в практической жизни, в борьбе за существование, а муж обязан ее от этого уберегать. Восхваление женщин сопровождается, однако, замечаниями наподобие следующего: «У женщины глупой ума что у курицы, у умной — что у двух куриц»[309].
«У кого фамилия оканчивается на « — ский» или « — ич» [Обычные в Польше окончания дворянских фамилий], — говорит Васковский в «Семье Поланецких», — тот не может всю душу вложить в одну только работу и тем удовольствоваться»[310].
Иначе смотрит на это мещанство. В Гаштейне Плошовский срочно вызывает к Анельке врача. Тот заверяет, что у нее лишь небольшое расстройство нервов. «В благодарность я столько насовал доктору в карман, — говорит обрадованный Плошовский, — что он надел шляпу уже за воротами нашей виллы» (т. 6, с. 229). Если бы пренебрежение, звучащее в этих словах, шокировало Сенкевича, он, я думаю, не вложил бы их в уста своего героя. Даже когда Плошовский хвалит сыновей обедневшего шляхтича Хвастовского за то, что те отправились зарабатывать себе на жизнь в город, даже когда он радуется тому, что «у нас в Польше есть люди, способные что-то делать и составляющие здоровое звено между отцветающей культурой и варварством» (т. 6, с. 135), — в его отношении к Хвастовским заметно ощущение собственного превосходства. Это напоминает отношение страдающего бессонницей человека к тому, кто, едва коснувшись подушки, засыпает крепким сном до утра.
Питая явную слабость к дворянскому этосу, Сенкевич признает, что шляхта необязательна и неаккуратна в деловых отношениях. «Торговлей занимались у нас евреи, а те не могли приучить нас к точности; земледельцу же часто нет возможности быть аккуратным — ведь земля неслыханно неаккуратна, и нет возможности соблюдать сроки — ведь земля установленных сроков не знает» (т. 6, с. 46).