Мы описали здесь основные черты образца спартанца; некоторые из них, по-видимому, воплощались в жизнь, другие лишь постулировались. Воссоздавая их, мы предоставили голос по большей части почитателям Спарты, ведь именно к ним следует причислить Ксенофонта, Платона или Плутарха. Теперь дадим слово критикам, хотя бы для того, чтобы удостовериться в верности нарисованного нами образа.
Если речь идет о полноправных гражданах Спарты, то есть о так называемых «равных», то их равенство ставилось под сомнение Аристотелем. Правда, землю нельзя было ни покупать, ни продавать, но можно было ее дарить и завещать. В результате земельная собственность сосредоточилась в руках немногих, причем, согласно Аристотелю, почти две пятых всей земли оказались в руках женщин (1270 а). Они же владели драгоценными металлами, так как запрещение иметь золото и серебро относилось только к мужчинам. «В руках у женщин, ты знаешь, наибольшие деньги», — говорит царь Агис в драме Ю. Словацкого «Агесилай»; а об Агисе горожанин говорит так: «Нужны ему деньги — должен просить их у матери»[73]. Равенство спартиатов оборачивалось равенством, провозглашенным на Ферме Животных в одноименном романе Дж. Оруэлла: «Все животные равны, но некоторые равны более других». Что же касается бесчестия, которое навлекало на себя обладание золотом и серебром, то некоторые историки полагают, что спартанцы умели размещать деньги за границей[74].
Аристотеля не удовлетворял также институт эфоров и герусия. Способ избрания эфоров не гарантировал, по его мнению, выбора наилучших, достойных предоставленной им власти. Эфоры в Спарте «могут жить слишком вольготно, тогда как по отношению к остальным существует скорее излишняя строгость, так что они, не будучи в состоянии выдержать ее, тайно и в обход закона предаются чувственным наслаждениям» (1270 b). Неладно обстояло дело и с властью геронтов, считает Аристотель. Пожизненная власть снижает ответственность, а управление не на основании писаных законов, но по собственному усмотрению чревато серьезными опасностями. Особое беспокойство вызывало у Аристотеля влияние женщин, столь характерное, по его мнению, для общества, устроенного по военному образцу: ведь Apec в мифологии недаром сочетается с Афродитой (1269 b). Этот общий закон (который нуждается в проверке) можно было бы объяснить так: мужчины, постоянно рискующие жизнью на войне, особенно склонны к амурам, что позволяет женщинам оказывать влияние на ход государственных дел. Но все это спорно: ведь у воинственных племен, как известно, положение женщины особенно незавидное.
Другого рода, нежели у Аристотеля, критические замечания в адрес Спарты можно увидеть в намеках, которыми изобилует приводимая Фукидидом речь Перикла. «Города наши, — говорит Перикл у Фукидида, — открыты для всех: не случается, чтобы мы изгоняли чужеземцев и не позволяли кому-нибудь учиться у нас либо смотреть на что-нибудь такое, что могло бы быть полезно нашим врагам».
«... Мы живем свободно и в повседневной жизни избегаем взаимных подозрений: мы не питаем неприязни к соседу, если он в своем поведении следует личным склонностям, и не выказываем ему хотя бы и безвредной, но тягостно воспринимаемой досады» (II, 37, 2). Последнее замечание относилось к племенной мегаломании, которую обычно приписывали Спарте. Эту характеристику следует дополнить особенностью (впоследствии признанной симптоматичной для тоталитарных режимов), которую подчеркивал Монтескье. Афинский народ, пишет он, «вносил веселость в дела, остроумная шутка нравилась ему в суде не меньше, чем в театре... Лакедемоняне отличались важным, серьезным, молчаливым и сдержанным характером. У афинянина столь же мало можно было выиграть важностью, сколько у лакедемонянина — шутками» («О духе законов», 19, VII). Тут приходят на память слова Томаса Манна: «Юмор — вот тот завоеватель, который всегда мужественнее, дерзновеннее всех других проникал в область подлинно человеческого»[75].
Ксенофонт был энтузиастом спартанских порядков и с сожалением замечал: «Все хвалят эти порядки, и ни один город не хочет им подражать» (X, 8). В то же время он отмечал растущее неповиновение этим законам. В прежнее время спартанцы «боялись показать деньги, а теперь некоторые даже гордятся их приобретением». В прежнее время они «предпочитали жить скромно дома... чем быть наместниками по городам и развращаться лестью»; теперь же «лица, считающиеся первыми в государстве, добиваются, чтобы их наместничество на чужбине не прекращалось» (XIV, 2-4).
Таковы, в свете доступных нам источников, главные черты спартанского стиля жизни в том виде, в каком его представляли, и в том, в каком он осуществлялся. К. Поппер основными признаками этого стиля считает: стремление сохранить без изменений общественный строй и существующие в нем племенные табу; партикуляризм, противопоставляемый универсализму, с подчеркиванием различия между «мы» и «они»; самодостаточность в торговле, которую можно рассматривать как следствие склонности к изоляции; притязания на превосходство над соседями; наконец, антигуманизм, исключающий любые эгалитарные, демократические и индивидуалистические идеологии[76]. Ценности гуманизма защищает в цитировавшейся речи Перикл; а когда он умирал от чумы и собравшиеся вокруг его ложа друзья стали вспоминать о его заслугах, он заметил, что они забыли о главном: «Ни один афинский гражданин из-за меня не надел черного плаща»[77]. Напомним, что облачаться в траур в Афинах мог не только тот, кто потерял кого-нибудь из родных, но и любой человек, считающий себя несправедливо обиженным. То был, по мнению Поппера, голос гуманности, прокладывающий себе путь в условиях демократии.
Слово «индивидуализм» употребляется в столь разных значениях и в то же время оно настолько необходимо для характеристики рыцарской идеологии, что следует рассмотреть его подробнее. В одном из своих значений индивидуализм противопоставляется стадности. Спартиаты не были индивидуалистами, если согласиться с тем, что в своей военно-лагерной жизни они все стремились делать сообща: вместе есть, вместе упражняться, вместе отдыхать, в то время как индивидуалисту претят казармы и общие спальни. В другом значении индивидуализму противопоставляется конформизм в поведении. Индивидуалистом называют человека, который спит или ест не тогда, когда все. Отсюда уже недалеко до признания индивидуалистом человека строптивого, который сам устанавливает для себя законы и не желает подчиняться общей воле. Ахилл из-за личной обиды был готов пренебречь интересами войска, осаждавшего Трою. Наконец, индивидуализм понимается иногда не как личное качество, но скорее как воззрение, не признающее подчинения интересов личности интересам целого, и выступающее против этатизма, ибо государство должно служить человеку, а не человек государству.
Платон обосновывал подчинение личности государству, ссылаясь на то, что настоящий художник обдумывает любую часть своего творения, имея в виду целое, а Не наоборот. Интересы государства становятся в таком случае критерием морали, которую Поппер называет коллективистской, племенной и тоталитарной. В. Йегер, напротив, видит в ней воплощение прекрасного военно-политического идеала, имеющего глубокие корни в природе человека. Это, по его мнению, политически оформленная героическая arête, наградой которой служит всеобщее почитание. «Молодые и старые восхищаются им (воином-победителем. — М.О.), жизнь приносит ему множество отличий и почестей, никто не смеет вредить ему или нарушить его права. Когда он состарится, все смотрят на него с уважением и уступают ему место, где бы он ни появился»[78].
Если под рыцарским этосом понимать этос правящего класса, свободного от хозяйственных забот, презирающего любое занятие, кроме военного, заполняющего свой досуг спортом, охотой и пиршествами, то этос спартанцев можно назвать рыцарским наравне с гомеровским этосом. И все же мы не решились в названии этой главы применить слово «рыцарский» по отношению к Спарте: слишком уж прочно оно срослось с представлениями, совершенно чуждыми тем, которые вызывает у нас Спарта. Ибо Древняя Греция дала нам два разных образца воина-господина. Нам могут заметить, что мы сравниваем здесь этос, изображенный в литературном произведении, с этосом, реально существовавшим, пусть даже он дошел до нас в идеализированном виде. Такое сравнение, я думаю, правомочно — и потому, что специалисты считают возможным реконструировать гомеровский мир на основании свидетельств Гомера, и потому еще, что творения Гомера были усвоены позднейшими поколениями, став чем-то большим, чем просто литературным произведением. «Роль «Илиады» и «Одиссеи» в греческой культуре, — пишет Т. Синко, — можно сравнить лишь с ролью, которую в христианской Европе играла Библия». «Чтение Гомера было настолько характерно для греческой школы, что школьное обучение начиналось выучиванием первых строк «Илиады». Александр Македонский знал «Илиаду» наизусть»[79]. В «Илиаде» и «Одиссее», пишет знаток героического эпоса, мы имеем дело с обществом, в котором могущественная верхушка создала стиль жизни, признанный соплеменниками достойным и вызывающим восхищение[80].