Историограф Алжира, современник Сервантеса доминиканский монах Гедо с лаконизмом, придавшим его труду особый колорит, описал издевательства, которым подвергались христианские пленные на алжирской земле. Без пафоса и эмоций поведал он о палочных ударах, наказаниях плетьми, пытках голодом и жаждой и других истязаниях. Сервантес, наблюдавший все это изо дня в день, не мог смириться с таким унижением людей. Максималист во всем, он мечтал не только об освобождении узников, но и о том, чтобы отнять власть у их мучителей. Целыми днями обдумывал он проекты всеобщего возмущения пленных, и постепенно его дерзкие планы перестали казаться ему химерой. В своих мечтаниях он уже видел великую армию восставших рабов, а себя новым Спартаком.
С присущей ему решимостью шел он к намеченной цели, вооруженный лишь своим терпением, умом и энергией. Для начала он сплотил вокруг себя ядро из нескольких знатных испанцев, бывших офицеров королевской армии, людей отважных и непоколебимых, постоянно устраивавших заговоры, ненавистных ренегатам и терпимых турками лишь потому, что те надеялись получить за них солидный куш. Эти гордые люди жили своей обособленной жизнью в сфере идей и понятий, разделяемых только ими, и с презрением относились и к своим тюремщикам, и к реалиям алжирской жизни. Хоть и не сразу, но это маленькое, тесно сомкнутое элитное общество признало лидерство простого солдата Сервантеса.
Особенно близко сошелся Сервантес с доном Бертраном де Сальто-и-Кастильо. Этот знатный мадридский дворянин стал известен всей Северной Африке после того, как повторил подвиг римского полководца Регула. Оказав своему хозяину какую-то услугу, дон Бертран испросил у него разрешение на кратковременную поездку в Испанию, дабы проститься с умирающим отцом, поклявшись именем Девы Марии, что вернется обратно. Свое обещание он выполнил.
Это был человек худощавый, эмоциональный, несколько суетливый из-за переполнявшей его энергии, напоминавший быстрыми движениями и настороженным взглядом птицу с невзрачным оперением и яркими глазами. Он никогда не снимал с шеи пестрого шарфа, прикрывавшего багровый рубец, охватывавший горло подобно ожерелью. Дон Бертран был взят в плен при осаде крепости Галета, где проявил такие чудеса отваги и испортил туркам столько крови, что их предводитель Мехмет-паша приказал его повесить. Впрочем, Мехмет-паша соизволил вначале побеседовать со столь доблестным воином.
Он разъяснил дону Бертрану, что если тот вступит в ряды правоверных и посвятит способности, дарованные ему Аллахом, утверждению истинной веры и истреблению врагов ислама, то его ожидают слава, богатство и почести. В противном же случае его душа будет отдана шайтану.
Дон Бертран отказался принять ислам, и Мехмет-паша тут же велел вздернуть его на возвышающемся у входа в военный лагерь платане. «Этот платан и сейчас стоит перед моими глазами, — со смехом рассказывал дон Бертран. — Один сук его торчал так, словно нарочно вырос для этой цели. На шею мне накинули петлю и выбили из-под ног какую-то хреновину. И, представляете, дон Мигель, когда я уже был на пути к райскому блаженству, этот сук вдруг возьми да и обломись. Я, красный как рак, с вывалившимся языком и выпученными глазами, шлепнулся на землю, а Мехмет-паша сказал: „Аллах не захотел смерти этого гяура. Разве я могу не уважить его волю?“»
* * *
Сервантес сидел на своем любимом месте в тени старого кипариса у крепостной стены. На море была легкая зыбь, и сверкающее в безоблачном небе солнце уже начало уходить к линии горизонта. Рядом с ним пристроился на старом ящике дон Бертран и курил кальян. Здесь, в Алжире, он пристрастился к этому занятию.
— Я вчера искал вас, дон Бертран, — сказал Сервантес. — Хотел почитать вам кое-что, но вы, вероятно, были у своей мулатки. Той самой, у которой не зад, а откровение.
— А что здесь еще делать, как не заниматься любовью? — смущенно усмехнулся дон Бертран. — Любовь — ведь это единственное в природе, где нет предела ничему, даже силе воображения. И знаете, что я думаю, дон Мигель? Никакое заключение не может превратить человека в раба, если он внутренне свободен и способен любить. Вас же я, признаюсь, не всегда понимаю. Здесь так много женщин, а вы не обращаете на них внимания, словно у вас сердце из камня.
— Это продажные женщины, дон Бертран. Меня они не интересуют.
— Все женщины продажны, дон Мигель. Я, например, не вижу разницы между ласками блудницы и светской красавицы.
— Значит, вы считаете, что прекрасных дам, тех, чьи взоры непреклонны, не существует?
— Я этого не говорил. Каждая женщина может стать и блудницей, и прекрасной дамой. Это уж как получится. А вообще-то жизнь — дар настолько щедрый, что полностью искупает все горечи, которые она нам преподносит. Что вы об этом думаете, дон Мигель?
— Я жизнь люблю, хоть это и глупое чувство, — усмехнулся Сервантес. — Разве не глупо упрямо желать и дальше волочить ту ношу, которую так хочется сбросить с плеч? Но по жизни нужно проходить, как по канату, натянутому между двумя пропастями: осторожно и стремительно.
Сервантес замолчал, глядя на море, где багровый диск уже начал погружаться в воду. Дон Бертран хлопотал над своим кальяном.
— Ваше отношение к женщинам, дон Бертран, не отражает благородства вашей души и недостойно вас, — прервал молчание Сервантес. — Рыцарь без прекрасной дамы — это не рыцарь. Женщины олицетворяют красоту жизни, без которой немыслимо искусство. И знаете, за что я больше всего ненавижу ислам? За то, что он превратил женщин в рабынь. Ведь рабыня может родить только раба. Вот почему для меня ислам — это религия рабов.
— Тут я с вами согласен, дон Мигель. В нашей вере определено, что должно принадлежать Богу, а что кесарю. У нас существует граница между светским и духовным. А ислам вмешивается во все сферы жизни. Если победит ислам, то всему конец. И вашей любимой поэзии тоже. Повсюду воцарится такая скука, что человечество умрет от отвращения к самому себе.
— Мы, христиане, хотим постичь истину, а мусульмане довольствуются тем, что она существует, — сказал Сервантес. — Их вера основана на слепом послушании. Но разве наша святая церковь не требует от нас того же?
— Оставим эту тему, дон Мигель, а то сами не заметим, как превратимся в еретиков, — засмеялся дон Бертран. — Давайте лучше помечтаем. Что вы будете делать, когда вернетесь в Испанию?
— А вы?
— Я женюсь на родовитой и богатой сеньоре, у меня будет куча детей. Буду жить в свое удовольствие и много путешествовать. А эти войны меня уже так достали, что я никогда больше не обнажу меча, клянусь Пресвятой Девой. А вы, дон Мигель, чего будете добиваться? Что вами движет? Желание славы? Тщеславие?
— То, о чем выговорите, — тщеславие, слава, — это все следствие неуверенности в себе. Я всего лишь поэт, то есть человек, страдающий от хронической неудовлетворенности, наделенный слишком пылким воображением, чтобы довольствоваться тем, что у него есть. Я знаю, что существует цель, к которой всегда буду стремиться, но не знаю, что она из себя представляет. Полоса моих неудач была и будет шире моей жизни. Ведь поэт — это существо, чья ось пересекается с осью мироздания под углом к осям других людей. Поэтому он видит и чувствует то, что от других сокрыто. Ему не прощают, что он не такой человек, как все, а значит, обрекают на одиночество. А ведь он надеется преодолеть собственные комплексы, обрести себя и начать жить, как все нормальные люди. Вот только надежде этой никогда не осуществиться.
— Боже, какую мрачную картину вы нарисовали, дон Мигель. А я-то думал, что поэтический дар — это от Бога. Но если все так, как вы говорите, то лучше уж быть сапожником, чем поэтом.
— Я тоже так думаю, — сказал Сервантес.
* * *
В двенадцати днях пути от Алжира находился принадлежавший Испании город Оран. Кратчайшая дорога туда лежала вдоль морского побережья и тщательно охранялась. В Оран нужно было пробираться извилистыми обходными тропами, то отклоняясь глубоко к югу, то возвращаясь к берегу и опять отклоняясь. Лишь таким образом можно было недели за три добраться до Орана. Правда, еще ни одному смельчаку не удалось преодолеть этот путь, где монотонный ландшафт пустыни сменялся труднопроходимыми горными ущельями, а вокруг хозяйничали разбойничьи шайки.