Балаша впечатлила широта интересов мастера. Дузгун не только знал о крупных советских писателях, но и до мелочей доходил: например, как правильно произносить по-русски слово «правда»? Балаш лишь значительно позднее понял – увы, слишком поздно для себя, – что «правдой» в жизни бывает и нечто другое… Например: человека в городе Миане хватают и волокут на виселицу за то, чего он не совершал, – вот правда! Подвергнуться жестоким пыткам… Стать не просто федаем по названию, но способным на жертву, способным сделать всё, чтобы спасти то, что осталось, то, что еще можно спасти… Оказывается, не зря говорят: груз поднимает сильный, а боль выдерживает добросердечный.
Но в тот день речь шла у них о другом…
– Мне знакомо имя Шолохова, – сказал Балаш, – но вообще-то я всего лишь начинающий поэт-любитель. Читаю я маловато…
Дузгун сунул ему под мышку два последних номера «Азербайджана» и, выводя его из кабинета, напутствовал:
– Молчи! Ни слова больше не говори! Я лучше вижу, кто ты на самом деле. Завтра утром будь у приемной Мир-Гасема!
– А кто это? – осмелился спросить Балаш.
– Мир-Гасем Чашм-Азар! Глава радиокомитета!
И вот Балаш вышел на улицу, едва понимая, где он и что с ним происходит. Он и имени-то Чашм-Азаране слышал, и вообще радио не очень любил – только литературные передачи. Например, когда Дузгун сам читал свои стихи. Балашу особенно нравились такие его стихи, как «Помни меня», – стихотворение, кстати, напоминало ему поэзию Дехходы[13]. Он и газету-то «Азербайджан» нес, которую он получил, как большую ценность, не потому, что мог бы из нее узнать новости о Демократической партии, о ее полезных делах или о последней речи Пишевари, о том, куда и зачем прибыл генерал Гулам Яхья. В газете ему хотелось прежде всего прочесть литературную страницу. Но этого хотелось ему, а судьба полагала иначе, и вот уже «оленьи рога зацепились за толстый сук»…
Он не запомнил, во сколько ему было сказано прийти на радио, и поэтому пришел в семь утра. Обжигающей стужей дуло со стороны гор, мороз кусал уши и нос. Зима укрыла снегом не только горные вершины, но и целиком склоны гор, видных из Тебриза. В такую погоду на базаре на товар Балаша был большой спрос. В старинном крытом рынке народ собирался вокруг его примуса, и люди с удовольствием протягивали руки к огню, грея их, вдыхали пар жарящейся картошки. При этом они еще и просили Балаша «почитать бейты», не зная, что он читает только под настроение, когда на сердце тяжесть, или, наоборот, когда хочется распахнуть душу, или когда вспомнится что-то, вспомнится милое прошлое, прекрасное прошлое… Он был ребенком, он был двухлетним милым мальчиком – что еще он мог сказать о себе? Ничего значительного, кроме того, что тогда родители не могли сказать ему «нет», и если он просил что-то прочесть, то ему читали – только не надо грустное – хорошо, не буду грустное – это всё равно грустное, нет, это хорошее… Потом, через год, на государственной границе, возле реки, возле деревянного моста, он тоже попробует читать стихи, нужно будет только сосредоточиться, вспомнить рифмы, вспомнить мелодию строки… Вот федай, водитель трактора, песню пытается спеть, и сводят с ума эти обрывки стихов… Но сейчас Балаш перед дверью радиокомитета, и он ходит, и топчется, и всё смотрит на охранника в дверях, и вот один за другим появляются люди, закутанные от холода, и кивают охраннику или жмут ему руку, и входят внутрь, а Дузгуна всё нет…
А потом поднимается солнце, но холод всё также невыносим, и Балаш уже не может понять, как он держится на таком морозе, и уже он говорит себе: «Неужели так и не появится?» – и вдруг слышит голос:
– А ты чего тут мнешься?
Он оборачивается: это Дузгун. В пальто и в русской меховой шапке – эту шапку Балаш позже в редакции газеты будет рассматривать на вешалке, и Дузгун войдет, как бы застав его врасплох, и скажет:
– Чего так вздрогнул? Если нравится тебе – она твоя!
И Балаш опять, как в их самую первую встречу, будет мямлить что-то и краснеть от стыда, почему-то он не умеет красиво выходить из таких ситуаций, например, сказать, мол, обдумываю статью, или найти еще какую-то изящную фразу, хотя бы сказать, мол, размышляю о том, где буду через неделю, или: да я вообще, честно говоря, о другом задумался, на шапку не смотрел… Вместо этого он улыбнется и скажет: «Благодарю, учитель! Но для моей головы она слишком велика!»
И теперь уже настанет очередь Дузгуна как-то смутиться, что ли, и посмотреть на него с удивлением. А Балаш – наверное, потому, что сам был смущен и напряжен рядом с тем, кого он очень уважал, – в тот момент не поймет, в чем дело, но лишь почувствует, что слова его не понравились Дузгуну, словно кольнув его, или тот в них захотел увидеть какой-то намек – в то время как Балаш ничего подобного не имел в виду, ведь он, сам не объясняя себе причин этого, чувствовал громадное уважение не только к стихам Дузгуна, но и ко всей его личности…
– …Разве я не сказал: у приемной Чашм-Азара?
Балаш молча указал глазами на охранника.
– Не пропустил тебя?
Балаш кивнул, а Дузгун, проводя его мимо охранника, заметил тому с улыбкой:
– Попадет же тебе! Почему моего гостя заморозил до смерти?
Они прошли через двор и поднялись по лестнице. Здесь Дузгун оставил Балаша перед одной из дверей, за которой сам скрылся. После довольно долгого ожидания появился юноша.
– Пожалуйста, идите за мной.
И Балаш пошел за ним, не спросив, кто он и куда его ведет. Они спустились в подвал и открыли обитую кожей дверь, за которой их встретил седой пожилой мужчина. Юноша сказал ему:
– Господин Чашм-Азар распорядился срочно сделать вот для них пробную запись голоса.
Пожилой мужчина, видимо звукооператор, указал Балашу на кресло.
– Садитесь, сейчас я всё объясню.
И Балаш сел перед черным микрофоном, с которым ему суждено было провести столько времени. Старик ушел в комнату за стеклом, вскоре вернулся.
– Всё готово к записи… Мне вам дать текст или сами что-то прочтете?
– Мне всё равно, – ответил Балаш… У него как-то кружилась голова; казалось, он вступил в страну чудес. Старик положил перед ним номер «Азербайджана».
– Читайте! Любой отрывок, какой хотите. Только не быстро, спокойно и размеренно. Следите за моей рукой, я подам сигнал, когда начать и когда закончить. Понятно?
И Балаш читал новости из газеты о введенных в строй дорогах, и о строительстве большой больницы, и о том, что обширные земли отдаются крестьянам. Всё это время он следил за жестами старика-оператора, и вот: знак закончить чтение, конец работы. И ему выдается листок бумаги, и он не знает, что там написано, примут его или нет. Но оператор выглядит довольным.
– Отдайте, пожалуйста, в секретариат господина Чашм-Азара. Это и всё, что от вас требуется.
«Всё, что от вас требуется»… Точные слова!
4
Я слышу журчание воды. Этот звук явно не только сегодняшний, но приходит словно бы также из далекого прошлого. Журчит вода ручья, затерянного в некошеных полях, где среди трав торчат султанчики полевого хвоща, прикосновение которого приятно до болезненности. Особенно в эту влажную погоду на этой сыроватой земле возле ручья, где прямо перед глазами скачут лягушки и прыгают в воду, отчего летят брызги и мочат лицо. Но холодные эти брызги вызывают скорее удовольствие… И были еще бабочки, живущие рядом с водоемами, они иногда порхали, иногда садились на высокие травы, напоминающие хвосты лошади, слегка качающиеся и закрывающие лицо от солнца, чтобы оно не било в глаза. Запах пороха уже развеялся, как и этот голубоватый дым, что постепенно уплыл прочь. И уже забывается гром выстрела – единственное черное пятно, которое как бы еще висит на этом солнечном дне, но уже вытягивается, и бледнеет, и как бы уходит… Но и он уходит. Был тоже и отец там! Взгляд мой как-то сам упал именно на это место, где журчал родник, и тек по камням, и собирался в озерцо, а затем водная гладь исчезала в камышах. Отец уже не глотал воду, припав к роднику, и вода, которая текла в озерцо, уже не была красной. А может, и была, но я уже повернулся лицом к небу – вроде той черепахи, которая если лежит на спине, то ей трудно быстро перевернуться обратно, – и не видел цвета воды. Однако я еще мог слышать его стон и его слова, хотя и глухие, какие-то отрывочные: