— А она не мертвая? — закричал Осмин — так пронзительно, как если б его, сделанного далеко не из воска, пронзило булавкою мысли.
— Старик… Осминище… на моем корабле есть один гипсон, который погрузил ее в нос… Нет, право, от профи услыхать такое…
— Корсар, для меня это дело жизни.
— И смерти. А теперь слушай и не перебивай, потому что мне нельзя здесь долго оставаться, да и тебе лучше поскорей убраться в свою Басру. Значит, вместе с усладой золотозадой отправляются к Аллаху в ресничку еще две ее любимые служанки. Сейчас ты их увидишь.
Немо подошел к боковой двери, приоткрыл ее и что-то сказал. Тут же были в помещение введены (молодым человеком пиратской наружности: по плечи обнаженные руки, на голове красный платок, один глаз отсутствует) два миловидных существа, побольше и поменьше…
Поясняем. Когда пираты — чей корабль долго еще не мог отдышаться после сорокавосьмичасовой весельной регаты — наконец влетели в территориальные воды Оттоманской империи, капитан Немо снова посетил своих пленников. Блондхен плакала — как мы помним, она проплакала с четверга по понедельник, а у нас суббота. Педрильо ломал себе голову: как же так? Он точно помнил, что Видриера попался, когда тащил на буксире португальца, полного негров.
— Ломаем голову, молодой человек? Осилит дорогу идущий — ломайте дальше. Бог даст, сломаете. А ты, моя киска… — капитан Немо что-то вспомнил и вдруг сказал: — Meine englische Katze… запомни — это чтобы не тратить деньги на пифию, которая скажет вам то же самое. Когда придет срок, душе души твоей, чтоб смыть с себя золото, надо будет искупаться в Патмосе. Поняла? Другого средства нет. Хадасса не знала этого и всю жизнь потом мучилась. Сидеть, говорят, невозможно — хуже чем почечуй. Вам же, молодой человек, стоит морально подготовиться к тому, что в Тетуане кастрируют верблюдов. Не говорите, что вам до этого нет дела. Взгляните на себя в зеркало и вы увидите разительное сходство с этим благородным животным. А доказать самому себе, что ты не верблюд, еще никому не удавалось. Поэтому мой совет: пока не поздно, превращайтесь-ка без посторонней помощи из Пьера в Пьеретту — если только в ваши планы не входит попытать счастье на «Евровидении».
— Хотел бы я знать, как, по мнению вашего пиратского преподобия, мужчина, обладающий всеми прелестями Казановы, может последовать этому благому совету?
— Обыкновенно, — губки бантиком и фальцетом, как трансвестированный Тони Кёртис в уже упоминавшемся «Some Like It Hot»: — «Блондхен, девочки…» Сейчас вам принесут сундук платьев. Английскому юнге, — подразумевалась Блондхен, — место на фрегате Ее Величества, на худой конец на пиратском корабле Р. Л. Стивенсона, но не в этом гостеприимном Содоме, зовущемся Тетуан.
Внесли сундук с нарядами графини Лемос.
— Становитесь друг к другу спинами и живо переодевайтесь. Мы уже подплываем.
— Ай-ай, сэр.
— И еще. Не пытайтесь отыскать в моих поступках мотивы. Знаете, сколько людей с отвратительным музыкальным слухом этим занимается? Скажите себе: Логе, страж саламандры — какие там мотивы…
Возвращаемся к Осмину, в палатку под вывеской «Промысловая артель „Девятый вал“», где — «вот я, Луизхен из народа, и всех мужчин свожу с ума…» — Педрильо служил живой иллюстрацией этого немецкого гротеска. Блондхен, которой уже довелось блистать в сходном жанре, смотрелась не так, как на праздновании Нептуна — в конце концов и у Гилельса соль-минорный прелюд Рахманинова никогда больше не звучал так, как на палубе линкора, под горящими взглядами тысячи моряков — а в небе ястребок жжух!.. жжух!.. пляшет, кувыркается, как во времена Орфея; Гилельс только взглянул наверх. (Старая кинохроника.) Но свою боевую задачу Блондхен выполнила: прикрыла Педрильо, отвлекла внимание Осмина — а что еще требовалось?
— Которая из них давит лимоны? — спросил Осмин.
— Та, что больше — давит, та, что меньше — подает. Поистине достоин Аллаха сказавший:
Обнявшись, будто две курвы,
Струи Арагвы и Куры
Поток неразделенный свой
Несли средь зелени густой.
Позволь, о цвет садовничества, представить тебе их: Педрина, Бьяночка (неловкий реверанс, ловкий реверанс).
Тут к капитану Немо приблизился какой-то человек, очевидно, его доверенное лицо, и что-то стал говорить на непонятном Осмину языке. Немудрено, это был язык любви.[53] Осмин тревожно выпучил бесцветные глаза. От него не укрылось, что с каждым звуком этой тарабарской речи капитан становится все мрачней и мрачней. «Уж не стряслось ли чего со златозадой?» — было первой мыслью Осмина. Но вот капитан что-то коротко сказал — отдал распоряжение, судя по стремительному исчезновению доверенного лица.
— О Восмин, забирай их скорей. Мы должны, не мешкая, покинуть эти места. За Констанцией — так зовут златозадую — снаряжена погоня. Они вот-вот будут здесь, этрусские матросы. Мой корабельный гипнос уже пробудил ее ото сна. Скорей! Как есть, хватай ее в одеяло — и к Дамасским воротам. Где твое судно?
— У первого прикола.
— Спеши в свой цветник, садовник! — крикнул капитан Немо вдогонку.
Ливийцы задали пятками такую ливийку — куда-а-а лезгинам со своей лезгинкой. Праздношатавшиеся отшатывались, Осмин, высунувшись из-за занавески, погонял: «Быстрей, быстрей, курва матка! И смотри, не выверни!» — Последнее относилось к ноше, что размашисто болталась под прогибавшимися шестами, существует ведь и такой способ транспортировки людей. А потом еще — словно чечеткой здесь унималась чесотка, босые пятки запрыгали по скользким ступеням первого прикола. Хвала Аллаху — обошлось. Ведь на правоверных, сотворяющих намаз пять раз на дню, как и на правоверных, сотворяющих намаз трижды в день, ни в чем положиться невозможно. В своих пузырем вздувающихся портках они сперва наврут тебе с три короба, а потом начнут скрести в затылке. И наконец, следуя тайной суфийской мудрости («сила есть, ума не надо»), все переломают, перепортят, а в придачу еще и назюзюкаются, что твои этруски.
* * *
Для последних же похмелье обернулось теми самыми цепями, в которые им не удалось заковать Бельмонте. Закатив на радостях великую попойку, тирренские морские разбойники наутро осознали, сколь переменчива судьба. Теперь они были живым товаром, которым владел этот чертов Ален Делон — а они еще рассчитывали сбыть его какому-нибудь богатому развратнику сотни за полторы (то есть по фунту стерлингов за фунт живого веса). Прикованные попарно к веслам, они считали и пересчитывали позвонки сидящих впереди, потому что все время выходило по-разному. «Мудрый» кормчий, признавший в Бельмонте самого Диониса, трепетал, как и полагается смертному перед лицом божества.
— Скажи, сын Семелы, ты еще меня не разлюбил? — хныкал этот выживший из ума душегуб.
— Нет, я же тебе этрусским языком сказал, чтобы ты не боялся — что я тебя полюбил. Сколько тебе еще можно повторять: «Не бойся! Я тебя полюбил!»
— А ты, сын Семелы, повторяй, повторяй. Не откроешь ли ты, что ждет моих бывших товарищей?
— В Тетуане я их поставлю на комиссию, скажу: «Сколько не жалко».
— Эй, вы слышали, пропойцы? А ведь я говорил вам. Послушались бы меня, были бы как вольные пташки, да еще обласканные бессмертным богом… Сын Семелы, но ведь ты и вправду меня не разлюбил?
Вот какое плавание было у Бельмонте. В контрапункт безостановочному нытью кормчего его не покидало ощущение, что разбойники гребут, как шамкают — еле-еле шевеля веслами. Он не обломил прутьев об их хребты только потому, что был человеком будущего. Нет-нет, о плавании с Наксоса в Тетуан у него сохранятся воспоминания не лучше, чем у Педрильо.
— Когда, ты говоришь, в Тетуане открывается ярмарка?