Кормчий смотрел на него, как лель на харит — абсолютно собачьими глазами. Бельмонте переспросил.
— Ярмарка? Ах, в Тетуане… Если говорить по совести, то она там никогда и не закрывается. Она, помимо того, что ежегодная, еще и ежемесячная… и даже ежедневная… О сын убитой током Семелы! Ты напрасно так уж торопишься. Свой товар ты сбудешь с рук всегда, в любой день, кроме пятницы. А сегодня у нас только суббота.
— Я сейчас тебя убью током!
— О горе! Сын Семелы меня разлюбил…
Каждый раз, когда вдали мелькали паруса, а такое случалось всегда вместо полдника, у Бельмонте вырывался вздох: «Констанция!» Обыкновение видеть паруса вместо полдника было ничем иным как фата-морганой на почве голода.
— О Констанция… — шептал он, глотая слюнки, при виде паруса, одиноко белевшего в голубом просторе моря.
Однажды мудрый кормчий вскричал, простирая правую руку вперед, тогда как левой держал кормило:
— Земля! Я вижу землю!
Но это была только полоска тени на воде, ее отбрасывало грозовое облако. И мнимая суша, и реальное облако быстро разрастались. Надул колючие щеки Борей, заштормило. Туча вскоре затмила лучезарное светило, в глубине ее засверкали штыки молний. Полки наступали. Все оглушительней лопались обручи, стягивавшие небесную бочку, пока наконец вода из нее не устремилась неисчислимыми струями вниз, к морю; а то, словно поседевшая в разлуке мать, раскрывало и раскрывало родимые свои объятия. Валы вздымались до небес, корабль взлетал Барышниковым и падал — им же. Всё, связки вроде бы порваны… При этом этрусские матросы разом вскрикивали. Как на одре болезни врач — себе уже не врач, как заплечных дел мастер — отнюдь еще не мастер выдерживать пытку, так же и ужас обреченных морской пучине матросов не знает скидок на профессионализм.
С наступлением темноты все они в внезапных магниевых вспышках казались Бельмонте утопленниками — и кормчий, и моряки, в душе не перестававшие благословлять свои цепи: как-никак за борт никого не смыло, не говоря уже о худшем.
— О великий сын Семелы, что будет с нами? — причитал несчастный дурак.
— Без паники. Скажи, не пора уже рубить мачту?
— Давно пора… — но тут корабль накрыло волной, авось не в последний раз.
— Что?
Корабли тонут в море, а голоса в шуме. Они дважды проваливались по пах и дважды подлетали с риском расшибить себе лоб — прежде чем Бельмонте разобрал: «Давно-де пора, да топор утонул».
— Не жалей, старику Нептуну будет хоть чем рубить русалкам хвосты.
Буря продолжалась до рассвета. На рассвете отлетел последний русалочий хвост — теперь, пока свежие не вырастут, море баламутить нечем.
Они плыли еще три дня и одну ночь — последнюю; две предыдущие этруски отсыпались. Плавание вообще-то подразделяется на счастливое, когда передвижение по воде происходит в пределах определенного отрезка жизни, с обеих сторон ограниченного твердью земной; на несчастливое, когда вышесказанный отрезок жизни ограничен твердью земной лишь с одной своей стороны; и на плаванье, из двух участников которого один ни разу не касался ногою земли. Счастливому плаванию покровительствует либо Венера, либо богиня по имени Демократия. Несчастливое плавание подобно мирозданию: имея начало, не имеет конца. Пьяные корабли пьяны собою; по мнению их капитанов, мореплаватели и жизнеплаватели суть синонимы. А в несчастливом плавании, конечно же, все корабли пьяны. Они упоительны, как «Титаник», и брутальны, как титан, — единственное, в чем те рознятся, ибо в остальном «Титаник» титану подобен — также и горькою судьбиной.
«И если меня спросят, — подумал Бельмонте, — как выглядит пьяный корабль — скажу: „Прометей-навигатор, принявший облик атомохода, чей неисчерпаемый Чернобыль клюет двуглавый орел…“[54] А все же шторм — это здорово. Это как ребенком объесться груш из сада патера Вийома, он же Бернардель-пэр: живот схватило, а радости — полные штаны».
Он мечтательно закрыл глаза. Он сидел так, в полном изнеможении привалившись к грушевому дереву, то бишь к мечте и мачте разом — наш несравненный Бельмонте. Буря! Пусть скорее снова грянет буря!
Последний вид плавания — а о нем пишут многие, та же Е. Ш. в своем замечательном «Плавании» — это плаванье по мелководью Стикса, «из двух участников которого один ни разу не касался ногою земли». Плоскодонка Харона не осядет под тяжестью тела. Случай, который описан флорентинцем, неприемлем: срастить античность с христианством так?! Свести Елену, Геракла, других демонов с носителями библейских имен? До рвоты, до колик… Отвращаем свой лик, ибо нечестие пуще действа содомского. Когда весь мир нам — Израиль! Умрем — не дадим затолкать бесслухую статую в Храм! Да-да, музыкальность родилась в Галилее и не годом раньше!.. А Алигьери — Гитлер моей души.
Отдышимся. Нельзя ж так волноваться. Нам доктором запрещено волненье. Или, если угодно, в терцинах:
Отдышимся. Нельзя ж так волноваться.
Нам доктором запрещено волненье —
Иль сердцу пеной розовой плескаться.
И продолжим плавание.
Вот описание волны, сделанное человеком, который знал в них толк: «Я находился у самой ее подошвы, где вообще редко бывает наблюдатель. Отсюда волна казалась гигантской и сказочной. Я видел ее несколько сбоку и полностью был захвачен этим зрелищем. Линия изгиба была настолько совершенной, что казалась живой и одухотворенной, благодаря идеальным соотношениям высоты волны и ее гребня. Обычно не очень высокие волны несут на себе слишком крутой гребень, и он рушится прежде, чем линия изгиба достигает полного завершения… Волна как будто стояла на одном месте и казалась сотканной из голубоватого сияния с многочисленными вкраплениями светящихся брызг. Я понял: „Это конец“».
Четвертый день ознаменовался появлением в небе птиц. Сперва они, как разведчики у татар, что в рысьих шапках, на своих низкорослых кобылках, — только показались далеко в степи и сразу же исчезли. Но птицы над седой равниной моря — известно чего предзнаменования. Суши. Потом они вернулись, уже стаей, и своими криками оглашали пространство. По виду они напоминали альбатросов, если б не черное оперение и клюв в форме крючка, каким пользовались бальзамировщики в Древнем Египте, когда через ноздри вытягивали наружу мозг умершего. Сходство с последними придавало и назойливое тяжелое кружение над кораблем, хотя тот вроде бы не выглядел таким уж обреченным — ни тебе болезней, ни тебе умирающих от тяжких ран. Видно, они способны были перехватывать биоэнергетические сигналы, которые угнетенный мозг узника, раба непрерывно шлет Господу Богу «до востребования». В пользу этого указывает их способность воспринимать донесения своих пернатых лазутчиков, чьи передатчики, вне сомнения, действуют по тому же принципу. Нам отрадно полагать, что все живые существа «вещают» на одной волне. Слово «живые» вместо «земные» означает, что мы не признаем внеземных форм духовности и не устаем повторять: Земля — Израиль мироздания.
Предвестие суши в виде нескончаемых «птичьих свадеб», от которых уже в глазах рябило, не было ложным. Вскоре береговая полоса просматривалась со всей отчетливостью. Теперь корабль плыл в двух-трех милях от рыжевато-кремнистого, как раздавленный таракан, побережья, изрезанного бухтами, бухточками и заливчиками — не берег, а объяснение в любви контрабандисту. Цитадель Тетуана перед входом в гавань открывалась взору внезапно, разновеликими зубцами своих башен, росших в таком беспорядке, что казались руинами. Сетку птичьего эскорта унесло, как магнитом, к берегу, где над городом их кружились мириады. Это были черные птицы Тетуана, знаменитые черные птицы Тетуана. Ослепительно ярким днем они — то безумие, которое точило мозг художника посреди пшеничного поля. Сухо, знойно, марево, небеса: сморгнешь — синь, сморгнешь — смарагд. И смрад. Все разлагается в десятки раз быстрей, чем в Европе, благодаря в десятки раз быстрей нарождающейся жизни.