– Мне кажется, коллега, вы слишком снисходительно относитесь к грамматике, – вежливо улыбнулся Фабиан. – В частности, к глаголам. Я возгла–вил неказистый совет – разовое действие, момент времени; с этим не поспоришь, к тому, чтобы тот совет стал таковым, приложили руку многие, хм, старшие коллеги. Но возглав–лял я очень значительный совет – процесс, который имел место после, и многие даже начали расценивать как честь его поддержку.
– Туше, – хмыкнул Велойч и встал. – Ну-с, господа, предлагаю сделать перерыв, пока мы с Равенсбургом займемся некоторыми рутинными делишками. Как раз и тот крючкотвор подоспеет.
Фабиан поднялся следом за ним. Велойч улыбнулся ему – и черт бы подрал старую прошмондовку, «дама Летиция» получала удовольствие от этого цирка; за умеренно-скорбной маской Велойча Фабиан угадывал ее злорадную усмешку, и смотрел Велойч на него с вызовом – и призывно. То ли в качестве благодарности, то ли не удержавшись от такого откровенного флирта, Фабиан прищурился, ухмыльнулся криво, скользнул масленым взглядом по его лицу, по тому месту, где у «дамы Летиции», когда она щеголяла в полном облачении, красовался умеренно впечатляющий и очень хорошо сделанный бюст, и снова посмотрел Велойчу в глаза. Тот был доволен; он самодовольно глядел на Фабиана, отрадно было, что догадался не улыбаться.
Спустя совсем немного времени цирк с девятью умеренно-возрастными идиотами и одним очень пожилым нотариусом продолжился. Содегберг составил завещание давным-давно, внес в него изменения около шести лет назад – и все. Он все откладывал распоряжения на случай своей смерти, и в результате не оставил их вообще. Фабиан с огромным наслаждением молчал все то время, когда, словно оправдываясь за предыдущую нерешительность, коллеги отыгрывались на нотариусе. Тот, аскетичного вида старик, здорово смахивавший и одновременно здорово отличавшийся от покойного Содегберга, и вел себя похожим образом, оставаясь невозмутимым, отказываясь нарушать волю покойного и оглашать его последнюю волю в кругу лиц, для этого откровенно не выбранных,
Вежливая просьба Дармштедта сообщить список доверенных лиц, куда больше похожая на приказ, осыпалась как пыль с улыбки поверенного – призрачной, едва уловимой и отчетливо высокомерной. Фабиан не мог не отдать должное старику – и он понимал, он очень хорошо понимал, что все, что остается ему и другим, – это ждать. Черт побери, после истеричных разборок в Малом зале, после бесконечных разговоров с самыми разными чинушами, которые частью пребывали в благоговейном оцепенении, а частью – в безразличном, близком к сомнабулическому состоянии, которых нужно было трясти, чтобы те пришли в себя и начали дейстовать, – и ждать. Это было пыткой и казалось ему очень изысканной местью, если не местью, так насмешкой Содегберга.
Когда поверенного отправили восвояси в автомобиле Консулата – старик старомодно не доверял всяким воло-, окто– и прочим коптерам, Фабиан пребывал в блаженном сомнамбулическом состоянии. Кто-то, кажется, шестой, требовал созвать руководителей пресс-служб и подготовить совместное заявление, кто-то, кажется, восьмой, требовал отдать распоряжение совету по связям с общественностью начать разработку медиа-стратегии; кто-то, кажется, третий, требовал, чтобы обеспечение похорон взял на себя Консулат совместно с Канцелярией. С учетом заслуг Содегберга. И с их же учетом похороны должны быть проведены на высшем государственном уровне.
– Похороны отставного чиновника – по высшему госразряду? Может, еще и глав государств пригласить? – безразлично, но громко и внятно, не глядя ни на кого, изучая кромку чашки, поинтересовался Фабиан. Он сидел, вытянув ноги, засунув галстук в карман пиджака, расстегнув рубашку, мечтая о контрастном душе, темной спальне и тишине часиков этак на двенадцать, и отлично осознавая, что это останется несбыточной мечтой недель этак на надцать.
– А как прикажешь проводить похороны высшего государственного чиновника? – проскрежетал Дармштедт.
– Отставного чиновника, Борис. – Холодно поправил его Фабиан. – С учетом заслуг, бла-бла, оказывая всецелую поддержку семье, присутствуя на них лично. Но в частном порядке. И кстати, напомни-ка, какие у Аурелиуса были государственные награды и знаки отличия, чтобы с ним носиться? Вот то-то и оно. А то чует моя интуиция, такая суета вокруг заурядного отставного чиновника будет расценена как попытка загладить вину.
– Хм, собственно говоря… – многозначительно начал Велойч и умолк.
– Собственно говоря, ты можешь прийти домой с похорон, организованных в частном порядке, и проделать с собой ту же процедуру, что и Аурелиус. Попытавшись загладить вину, – зло отпарировал Фабиан. – Трезвонить об этом на весь мир – недальновидно, Эрик, – ядовито добавил он.
Велойч застыл, по-змеиному немигающе глядя на него. Фабиан держал его взгляд и – в виде дани уважения старшему товарищу – не ухмылялся.
– Содегберг был в отставке всего день, – глухо отозвался – восьмой, кажется.
– Содегберг был в отставке, точка. – Не поворачиваясь, отозвался Фабиан. – Все, что происходило с ним в отставке, – это его личное дело.
И нужно было обдумать, как воздействовать на Армушата и – Оппенгейма, скорее всего, Оппенгейма, которые, как полагал Фабиан, будут определены Содегбергом душеприказчиками. Не Велойч – Содегберг мог водить с ним дружбу, совместно плести интриги: лучше с ним, чем с каким-нибудь Садукисом, но едва ли доверял. И как заставить этих двух зануд уступить доступ к архивам Содегберга ему. Истребовать в личное пользование, воспользоваться правом Консула, порыться в поисках подходящей правовой нормы, чтобы изъять архив? Магистрату нечего, совершенно нечего рассчитывать на доступ к духовному наследию Госканцлера, у Консулата куда больше прав завладеть им. Не в последнюю очередь и потому, что он понимал: там может содержаться что-то такое, указывающее на сомнительной крепости физическое, а затем и психическое здоровье Госканцлера – гаранта стабильности и торжества прав и государственности; пусть и догадывались об этом все, пусть и шептались, обсуждали странное поведение Содегберга, но на кой ляд позволять кому бы то ни было получать документальные подтверждения этому?
Фабиан был готов грызться с ними, со всеми остальными, с самой Госканцелярией за право запустить руки в архив, готовился пользоваться приятельством с Илиасом Огбертом, чтобы получить перворанговое право доступа к личным документам Содегберга, когда ему пришло сообщение от все того же поверенного – магистра права, заслуженного чего-то там, почетного чего-то там, советника такого-то класса Инго Корпке. С просьбой. Присутствовать. У Фабиана закружилась голова, и он по-бабьи судорожно ухватился рукой за стол и подался вперед и задышал часто и неглубоко. Это был шанс, черт побери.
И он отправился в ту солидную, подчеркнуто небольшую, подчеркнуто старомодную контору, чтобы развлечь себя еще одним актом трагедии. В кабинете этого Корпке уже сидел Армушат, осунувшийся, сгорбившийся; в кабинете уже сидел и папа Оппенгейм, суровый, непреклонный. Они посмотрели в сторону Фабиана, Оппенгейм кивнул ему. Армушат не счел нужным, не отвернулся – и на том спасибо. Фабиан сухо поприветствовал Корпке и уселся в свободное кресло.
Тот поднял глаза на часы – зачем позволил себе такой жест, спрашивается, Фабиан пришел за минуту до назначенного времени. То ли привычка, то ли старческая страсть к пунктуальности, то ли попытка указать молодым на их место. Армушат сидел, облаченный в траурный костюм, сжимая и разжимая кулаки, играя желваками, глядя перед собой. Оппенгейм смотрел в окно; Фабиан – на Корпке. Забавно: родственником Содегбергу приходилась мамуля Оппенгейм, но старик, влекомый своим извечным пренебрежением к женщинам, отстранил ее от его дел. Душка Содегберг, так и оставшийся холостяком.
Корпке начал читать завещание; и Фабиану показалось, что он слышит Содегберга, видит его за знакомыми суховатыми, безэмоциональными фразами. Оно должно было быть небольшим, по крайней мере, в руках Корпке держал максимум два листа; и здесь Содегберг остался верен старым, замшелым традициям. Плевать ему на все достижения цивилизации: он доверял бумаге, и только бумаге свое самое сокровенное. И в порыве чего-то, подозрительно смахивавшего на исповедь, он обращался к Армушату, говоря, что они немало вместе пережили, к Оппенгейму, называя его достойным человеком, сообщая, что считает их самыми подходящими людьми для того, чтобы присматривать за тем, что он оставит после себя, и что-то еще, пафосное, но до такой степени унылое и затасканное, что Фабиан с огромным трудом не заснул. Затем Корпке сделал паузу и пояснил, что следующая часть является новой, добавлена шесть лет назад, и еще одна к ней часть – менее двух лет назад. И в ней Содегберг обращался к Фабиану. А Фабиан не мог не отметить: та, первая часть, была выдержана в свойственном прежнему Содегбергу стиле – сухом, немногословном, лаконичном, и это была речь очень умного, проницательного, циничного человека. К нему же обращался иной Содегберг: сентиментальный старикашка, у которого отмирает один слой мозга за другим. Стиль был почти тот же – сухой, немногословный, но не лаконичный – невнятный: Содегбергу уже не хватало слов. Но он говорил Фабиану, что сначала с умилением, затем с одобрением, а позже и с гордостью следит за его успехами, жалеет, что Фабиан слишком беспокоен, слишком алчен до власти, а ведь мог бы стать ему достойным преемником; и все равно он считает, что именно Фабиан достоин стать его преемником – он поймет и оценит то, что Содегберг счел возможным сохранить в записях, и распорядится этим наилучшим образом.