Бурыга на Власьевом Бору обжился, иной раз и на девичьи вечерки хаживал. Придет, встанет в угол от ребят порознь, глядит исподлобья; девки его за блажного считали, насмехались все: над блажным посмеяться — тебе не грех, а тому души спасенье. А одна девка, Ленка, — вот насмешница:
— Выходи, — смеялась, — за меня замуж, Бурыга… Ой, я тебя в жаркой баньке попарю, спать с собой положу, а любить-то я тебя как стану-у…
Ворчал Бурыга себе под нос, оглядывал Ленку с головы до пят, — Ленка крутобедрая, парни зубами лязгают, — трубел хмуро:
— Врешь ты все! Не будешь ты меня любить, не за што…
А Ленка пуще изгилялась, в самые глаза Бурыгины заглядывала:
— Да я уж и ума не приложу, как тебя замуж-то взять… Уж больно целоваться-то с тобой неспособно, ты мне своим носищем все глаза повыколешь!
Сопел.
VII
Да вот что потом случилось.
Приехал на масленой в деревню Власьев Бор барин-брюки-на-улицу, при часах и штиблетах, в руке заграничная палка, толстый, из города. Приехал-то он по делам: к Семену Гирину лес торговать, а Бурыга как на грех по воду о ту пору и шел. Увидел его барин, смекнул в башке, помчался в Кутафьину избу, пристал к бабке как банный лист. Уговаривает бабку, в лицо ей винищем так и разит:
— Он что, внучек тебе, што ли?
— Внучек, батюшка, внучек.
— Врешь, бабка, — энтот экземпляр не человечий… Ты мне продай, бабка, детеныша! Человек я хороший, ему у меня неплохо будет. Буду его колбасой кормить, научу на велосипеде ездить, буду людям за двугривенные показывать… Продай, бабка, тыщу не пожалею.
Бабка и туда и сюда; и жалко, и как будто ни капельки: все одно к лету сбежит, а барин из себя важный, Да и тыщи на полу не валяются. К тому же скажем так: давно хотелось бабке для праздников платье какое иметь, — чтоб шурстело, и в горошек, коричневое.
— Што ж, — сказала, — возьми, не нехристь же ты, кормить-поить станешь… Да только мало уж очень, сынок, тыщи-то, пожалей старушку, прибавь три рубли.
Барин тут гоготать взялся. Прыгает у него на грудях золотая цепка, брюхо того гляди из-под жилетки вывалится. Достал барин портмонет, отсчитал сто рублей копейками, благо старуха неграмотна, и от доброты еще три рубля прибавил и за сговорчивость полтинник дал.
Расцвела Кутафья, помогает барину в мешок Бурыгу укладывать, а тот было отбиваться стал, барина зубами за варежку. Зашипел барин:
— Я вот тебя, чертище…
Дал детенышу под микитки, тот и стих: много ль безродной окаяшке надо!
Просунул барин в мешок хлебца краюху, чтоб с голоду детеныш в дороге не подох: сто три с полтиной — деньги не малые, швырнул мешок в сани, погоготал еще по-жеребиному и уехал. Даже у подрядчика не побывал: заспешил с чего-то барин.
Долго потом тосковала Кутафья, что за Бурыгину кофту придачи с барина не взяла.
VIII
На станции переложил барин Бурыгу из мешка в чемодан, еще хлебца дал, ключом защелкнул, залез в вагоне на верхнюю полку, спать.
Всю дорогу зверем храпел. Поспит, проснется, просунет руку в чемодан, дернет Бурыгу за нос сонного, а то и ногтищем в нос прищелкнет, для собственного удовольствия, и конфетку даст.
Было в чемодане душно, но было и еще кой-что: прямо в живот Бурыге уперся железной своей головой граненый флакон и как будто насквозь Бурыгу хотел проткнуть. Но детеныш надувал живот, и флакон нехотя отодвигался в сторону. Тогда свирепела щетка, бывшая у Бурыги в головах, и всеми своими тонкими иглами, как шильями, впивалась в Бурыгину шею. Бурыга огрызался как мог, плакал тихонько и закусывал корочкой.
…Барин из пролетки вылез возле большой деревянной коробки с облупленной вывеской и строго глянул на извозчика. Тот виновато поморгал рыжими глазами, стыдливо почесал кнутовищем лошаденкину спину и вдруг лихо выбросил:
— Двугривенничек!
Барин молча протянул ему фальшивый четвертак и важно прошел в подъезд. Человек, сидевший за конторкой, дважды сложился ножиком и благоговейно застыл. Барин грохнул чемодан на прилавок — флакон и щетки сразу напали на детеныша! — и проговорил с достоинством:
— Гривен за восемь…
Ножик зашипел, подсовывая грязную большую книгу:
— Распишитесь… фамилию-с!
Барин расчеркнулся: Гейнрих Бутерброт… и, уже уходя, бросил к вящему ножикову недоумению:
— Пришлите самовар и таз!
Войдя в свой номер, он неторопливо распаковал детеныша, налил из самовара в таз кипятку, вкось пощурился на сжавшегося в углу Бурыгу и сказал хмуро:
— Мыла-то вот и нет у меня… Ну, да ничего, я тебя, тварь, и щеткой славно обработаю!
У Бурыги при тех словах шерсть шишом встала. Но барин, не теряя времени, сунул его в кипяток и принялся тереть головной щеткой.
Щетка восторженно заходила по Бурыгину телу, неожиданно прыгала с детенышевой ноги прямо на шею и там оставляла свирепый след. Потекло с Бурыги родное, зеленое, а барин отдувался, скоблил разными острыми предметами Бурыгины копытца, сопел сильно, утешая изредка:
— Ничего, чертище, потерпи… на человека зато похож будешь!
Уж он рассердиться собирался, лесной детеныш, но тут кончил Бутерброт, снял простыню с кровати, вытер истово Бурыгу насухо. Слиплась мокрая шерстка на детеныше, согнулись зябко коленки, хвостик понуро повис. Оставил его барин, за котлеты принялся, ел их, широко открывая беззубую пасть — зубов у него было всего четыре, и то спереди только, для видимости. Бурыге же снова хлебца дал.
Вечером барин Гейнрих Бутерброт спрыснул Бурыгу одеколоном, запер в чемодан и повез в цирк. А Кутафьевну кофту ножику отдал:
— Старьевщику продадите — можете себе взять. В наши, — говорит, — дни и гривенник деньги!
IX
Вот дела-то: Бурыга — человеком стал. Его портрет на бумагу пропечатан, и сам он уж в сюртуке ходит, волосы бобриком стрижет. Но серыми мутными утрами, когда зашевелится в бесьем сердце лесная тоска, ворует он рюмками у Бутерброта коньяк.
А Бутерброт разбогател: себе в пасть золотые зубы вставил, а мог бы и брильянтовые, да отсоветовал один там: не практично, говорит. Купил машину самоезжую и парня в шубе к ней, купил шляпу ведром. Разбогател Бутерброт, собирая двугривенные за Бурыгин позор…
Беда Бурыге! По утрам вертел его барин так и сяк, пока у детеныша зеленый пот не проступал, а вечером Бурыга сам уже привычно лез в чемодан и защелкивался изнутри ключиком.
…В цирке сам Борис Исакыч Меер выводил Бурыгу вместе с рыжим клоуном Осипом Иванычем на арену: там ждал их подсобный малый с лицом истязателя. Он ловко швырял Бурыгу с подкидной доски вверх на трапецию, а Осипу Иванычу одновременно совал в нос щепотку белого порошка, от которого плохо видели глаза и страшно чесалось в носу. Бурыга кривлялся там, наверху, а Осип Иваныч ходил, припрыгивая, по арене и мучительно чихал под оглушительные аплодисменты публики.
Бросали иногда Бурыге конфеты и яблоки — их тотчас же за кулисами съедал Бутерброт, а однажды какой-то жизнерадостный мальчуган швырнул Бурыге апельсин и попал ему в нос. Бурыга и на это проговорил хрипловатое, увесистое «мерси», а ночью поплакал от обиды.
Вскорости Бурыге совсем конец пришел. Цирковый мучитель был выпимши и не сумел дошвырнуть Бурыгу до трапеции. Детеныш лепешкой ударился об песок, и его на руках унес за кулисы Осип Иваныч под безудержный хохот весельчаков.
Когда нес его клоун, — Бурыге было очень больно везде, — они глядели друг другу в глаза. На них в свете ярких ламп смотрели тысячи зорких глаз, и никто не заметил ничего; их слушали тысячи длинных ушей, и никто не услыхал ни слова из того, что говорили эти двое скоморохов друг другу. А они говорили вот что:
— Я тебя ужасно полюбил, Бурыга…
— И я тебя тоже, Осип Иваныч… очень! За то, что уж буквально ты на нашего брата, лесного, похож.
Сломаться в Бурыге было нечему: костей в проклятиках не бывает, но Бурыга наутро не встал. Барин Гейнрих Бутерброт был в отчаянии, барин Гейнрих Бутерброт рвал себе волосы на висках, — на других местах не рос у него волос… Барин Гейнрих Бутерброт хотел с горя в запой удариться, но тут подошло ему избавление.