Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Развожусь, батя. Развод-то стоит семь с полтиной. Ну и наскреб я эти семь с полтиной, прихожу, едрена мышь! Надо им еще! Еще требовается двадцать копеек за прошенье писать. А зачем мне прошенье? Никак невозможно, оказывается, без прошения. А меня одна баба ждет разводиться да другая ждет — венчаться. Самогон для свадьбы приготовлен, пироги мамка печет, прямо как в песне… А у меня двадцати копеек не хватает, едрена мышь!

Сумишев скинул рукавицы, щелкнул пальцами и притопнул даже, не имея силы, должно быть, сдержать свое восхищение миром: таким шутливым и трогательным. И дальше он уже говорил не для попа (да и поп-то глядел под ноги, слушая, должно быть, себя), а потому, что восторга у него так много, что стыдно и даже больно не поделиться им с прочими такими же счастливыми людьми. Он глядел на епископа — и тоже ничего не замечал в нем. Не замечал острого, усталого лица, красных пухлых век, длинного пальто с отрепанными рукавами и шапки в руках, шапки, снятой, несмотря на мороз и на то, что волосы у попа жидкие, серые… Шея епископа, закутанная грязным оренбургским платком, казалась необычайно длинной, а голова (все от того же пухлого платка) испуганной и больной.

— Чтобы мне да и двугривенного не хватало на свадьбу, как же так, едрена мышь! Я говорю писарю: «Ты обожди, гражданин товарищ, я сейчас». И на базар. Кричу: «Граждане, товарище, дайте двугривенный на развод. У меня корова стельная, весна на носу, а по весне мне надо избу новую рубить, а от старой бабы как от пуха на воде: ни тебе колыханья, ни потонуть. С такой бабой мне какая выгода жить? С такой бабой мне разводиться давно пора!» Ну, они кричат: «Разводись, Митрий Максимыч Сумишев! Давай шапку али рукавицу, соберем мы тебе на развод. Весь базар кричит, вот какой мне почет. Ну, пошел я по базару. Смотреть ведь, кто сколько бросит — стыдно. Обошел всех, гляжу в рукавицу, весит тяжело, а сосчитал — накидали мне двенадцать копеек. Восьми копеек не хватает, батя! Второй раз мне идти по базару амбиция не позволяет, да и ни кляпа не бросят. Не ехать же мне из-за восьми копеек в обратную! А может, к тому времени и девка моего позора не перенесет, откажется. Что мне, по весне без избы быть? У меня изба должна быть новая, не могу я в осиновой избе жить, я хочу в сосновой. Правда, батя?..

— Правда, — ответил епископ на громкий возглас мужика. Но епископу даже и думать не хотелось, о какой правде спрашивает его мужик. Надо было б епископу обернуться туда, куда смотрит Сумишев, Митрий Максимыч: грудастая с крепкими, как бы деревянными, ладонями девка, обутая в раскрашенную катаную шерсть, полуоткрыв жесткий рот, стоит у дровней и ждет своей ночи и своей избы. И он, епископ Валентин, за восемь копеек подарит эту ночь девке. Горькая влага смочила б его сухие щеки. Но епископ, думая о своем, порылся в карманах. Попалось три копейки. Он сунул их мужику. Мужик, разгладив варежку, пересыпал деньги в карман, звякнул ими: — «Ну, и за пятнадцать уговорю. Напишет покороче», — и мужик быстро побежал к крыльцу управления. Епископ уронил шапку, Архипов подобострастно подал ее. И епископ, все еще тиская шапку, сказал:

— Я не лед, братия. Я не могу моститься без досок, без топора, без клина. Мороз умерщвляет меня. Деньги мои ничтожны. Я отказываюсь. Счастье мое, видно, опять у мужика на печи пребывать.

Он взглянул на реку, виднеющуюся за обрывом, снежную, пухлую, — и Архипов и другие члены совета вздрогнули: от радости и от беспокойства. Радостно потому, что стало ясным, что архиерей святой человек, мученик, и подлая тихоновская паства кинет своих недостойных пастырей и перейдет на лоно истинной церкви, и беспокойно потому, что святой человек скоро поймет многие грехи, ранее им не замечаемые, многого потребует, возропщет, найдет других, более достойных сподвижников. Епископ опять уронил шапку. Шапку теперь ему не подали. Он склонился сам.

Мужики ушли далеко вперед. Соборный колокол трескуче гудел. Озябшие пальцы епископа неумело выдергивали из шапки длинные легкие и синие нитки. Поземка подхватила одну нитку. Легкое шипение перекатывающихся снежинок скрутило нитку, понесло. Сонная и пушистая туча подымалась из-за оврагов, из-за реки. Будет буран. Ветер обматывал синюю нитку вокруг тонкой вечернего цвета ветви, беспомощно тянувшейся из огромного сугроба. Какая пустыня, какое одиночество… И как тяжело жить, если счастье человеческое состоит в том, что ты не смеешь судить мир, не имеешь силы убежать от мира и должен подчиняться тайному тайных земли, малую каплю которого знают мужики… Снега темнели, туча надвигалась. Еще полдень только, еще бы сиять снегам… Купол собора походил на голубое крыло…

В. П. Катаев

Железное кольцо

— Ребята, — у кого махорка? Спасибо. Тьфу, на какой, однако, отвратительной бумаге печатаются наши стенные газеты. Еще стаканчик. Итак, я продолжаю.

Надоели доктору студенты, надоели пивные кружки, надоели тайные свидания, дуэли и голубые глаза красавиц, и отправился он с пуделем скитаться по свету.

По дорогам проходит Вечным жидом, по морям — Летучим голландцем, по городам — знатным путешественником. Много повидал доктор диковинных стран, людей и городов.

Он танцевал в Барселоне на свадьбе, охотился в Индии на слонов, в Нагасаки увлекался гейшами, а в Риме написал отличную новеллу в духе «Декамерона».

Все эти свои приключения он отлично помнил, потому что был бессмертен, но ко всему был равнодушен по этой же причине.

Много лет, а может быть и веков, путешествовал доктор таким образом. И пудель путался у него под ногами, вертелся, клал лапы на грудь и язвительно лаял, причем вытягивал из оскаленной пасти и разворачивал красный язык, похожий на детского ярмарочного свистящего змея или на жало геральдического льва.

Много ли это или мало — вечность? Для человеческой короткой жизни — очень много; для жадного сердца — слишком мало; но для души, запроданной черту, год и вечность все равно — ничто.

Ничто не могло оживить доктора.

Лишь однажды он улыбнулся.

Это случилось на диком Эвксинском побережье в час равноденственного прибоя, среди брызг, ракушек, скал, где он встретился с неким мечтающим поэтом. Поэт стоял взволнованный, рыжекурчавый, в архалуке, размахивая отвинченным стволом охотничьего ружья, заменявшим ему, по-видимому, палку. Его лицо, повернутое в брызги и ветер, выражало волнение, и полные голубые глаза блестели слезами вдохновения.

— Тысячу сердечных извинений, — сказал доктор на безукоризненном французском языке и снял шляпу. — Тысячу извинений, что, не будучи вам представлен, я прервал уединение ваше и осмелился заговорить. Много лет, а может быть и веков, скитаюсь я по свету. Много видел я человеческих лиц. Но такого вдохновенного, исполненного высокого смятения и блеска, как у вас, я не видал нигде. Уж не вы ли обладатель легендарного талисмана счастья?

— Милостивый государь, — ответил поэт, — я не знаю, кто вы и куда направляетесь, я не знаю, добрый гений или злой привел вас к нашим берегам. Однако ваше лицо мне знакомо; я не смею определить, где я встречал вас: во сне, наяву или в книге, но кто бы вы ни были — я приветствую вас, скитальца и мечтателя. Вы сказали — счастье? Кто знает, что такое счастье? Иные думают, что счастье — это золото, иные полагают его в молодости и любви; есть безумцы, считающие счастьем бессмертие и славу! Но, милостивый государь, счастлив ли я? Ежели этот ветер, и прибой, и свет, и тень, и говор волн — счастье, ежели паруса, уходящие на юг, — счастье, ежели природа человеческих страстей — счастье, ежели все, что переполняет бедную человеческую жизнь, — счастье, о, тогда я счастлив и благодарю небо за это несовершенное, горькое, прекрасное, обыкновенное человеческое счастье.

— Впервые я вижу истинного счастливца! — воскликнул доктор. — Но кто вы?

— Что в имени моем?

— Вы правы, — в раздумье заметил доктор. — В таком случае не можете ли вы сказать, где я сейчас нахожусь и нет ли здесь поблизости трактира, где бы я мог переночевать?

53
{"b":"572876","o":1}