Кордон стоит озаренный: леса освещают землю.
До станции пятнадцать верст. Колеи дорог выстланы древесным мягким шумом; катишься по ним быстро, то погружаясь в прохладу дубовых серых сучьев, то с шорохом выносясь на уютные, заросшие былинками поляны, где домовито стоят круглые шиповники и где уже не пахнет ни мокрым турецким табаком, ни разогретой последним солнцем гнилью.
Уже прошли сентябрьские лунные ночи. В озере, отгранившем свое стекло до черной глубины, откупались розовые, свежие ивы. Наступило последнее, — заезжий Ланге знал это сердцем, он страдал от перелетного чувства, — наступило туманное, самое позднее затишье. Оранжевые тугие листы, обрызганные красным вином, картинно слетали на воду. Река давно умерла и стояла в пестрых лесах и кустарниках, остекленившись. Пролетали вальдшнепы и последние дрозды. Октябрьское лиловое утро поднималось блистающим собором в золоте и дыме. Роща дрожала заревом. Отсыревшие сучья сада тлели черными углями, на рассвете от них шел синий неуловимый чад.
В этот день, проснувшись, Ланге подсчитал свои лесные дни. Москва смутно мерещилась: дни складывались уже в месяц. У объездчика жили по своему календарю. Давно засолили капусту, давно залегли в придушенном, скользком сне грибные кадки. Лишь у дуплистой липы еще белели свежие стружки — следы отошедшего последнего труда.
Ланге решил приняться за работу: никто не приедет, не заглянет сюда; поезда проходят далеко в стороне. Было совсем поздно, лес готовился к снегу. С утра он решил засесть за письма. Избушка охраняла покой, отживая свой век: хозяева давно жили рядом. Все было по-прежнему: невозмутимая прохладная тишь, в покосившихся окошках светился ярко-желтый экран разворошенных листьев.
Ланге смотрел на стены, заклеенные сплошь старой иссохшейся «Нивой» времен японской кампании, думал. За смутными серыми листами топорщились и шуршали тараканы. «Вечная память — вечная слава, — прочитал он. — Подъесаул 113-го Заамурского казачьего полка И. Позднецов пал смертию храбрых под Ляояном». С бумаги недвижно нависало полное лицо с добродушными усами, под косматой сибирской папахой. Другие офицерские лица были уже непроглядны, едва светились давно остановившейся жизнью. Словно громадная черная пропасть висела над временами, над Ляояном, Шахе, над узкими, выутюженными, наглухо застегнутыми военными сюртуками.
Ланге вскочил, порвал в мелкие клочки начатый почтовый листок, прошелся по комнате. Он вздохнул, разгладил юношески круглую грудь, схватил папиросы и, бросив несколько вспыхнувших и едва затлевших спичек, закурил. Ляоян и Шахе не давали ему покоя. Он лег на дощатый самодельный стол, пригнулся к самой стене и стал читать. Тонкий выгоревший шрифт сливался в сознании с чем-то давним, ставшим теперь незначительным. Слова проходили мимо его памяти. «Шимозы»[12], — прочитал он, и сразу совсем знакомое неожиданно встало виденными не раз, старинными картинами.
Шимозы! Это была целая эпоха. Перед ним поднималась глухая предутренняя рань, черная, дымящая, до нелепости громадная труба паровоза, похожая на воронку; были заамурские, забайкальские, маньчжурские, бог весть какие, бегущие людьми, шинелями и солдатскими сумками станции; над всем этим царило пламя, дико освещенные горящие фанзы, волчьими тенями мотались в огне клыкастые, оскаленные хунхузские лики. Ах, все это было знакомо! Неудержимо следовало за этим — губернское, российское, подымавшееся сплошной далью, дымами крыш, присутствиями, уходящей во тьму низких полуосвещенных улиц стародавней конкой. Реальнее всего нависала перед ним синевато-пепельная громада генеральской шинели с золотыми слитками погон. Он явственно чувствовал седые добренькие усы на розовых чистых щеках, прихрамывающую походку, палку коричневого камыша с черным резиновым наконечником…
Старина, глухая, темная старина!
Генерал двигался медленно и курил через старый пенковый мундштук; он волочил ноги в мешковатых, с красными лампасами, брюках; большие его калоши, окованные желтой медью, с разрезами для шпор, поднимали пыль; в его руках плетеная веревочная сумка для провизии: он сам покупал цыплят и цветную капусту. О Тамбов, Пятигорск, Николаев! Раннее утро, парк, большие кленовые листья, попираемые генеральскими сухими окованными калошами; наверное, веет зимой, дети в шубках играют на песке, солнце пригрело пустые скамейки… Он шел медленно, почти не сгибаясь, серый, как Куропаткин[13], генерал и, безусловно, с фамилией вроде Клюки-фон-Клюгенау…
Ланге мучительно морщился. Он знал это сам: сотню лет тому назад несомненно, — он сам это видел, — именно тогда, в парке, генерал покупал газету.
— Послушайте! — крикнул генерал раздраженно и затопал вслед бегущему, звонко кричавшему мальчику, махнув палкой.
Газетчик подлетел и на ходу выхватил целую пачку свежих липких листков.
— Послушайте… вы! — Генерал все размахивал палкой. — «Эхо», я вам говорю, мальчик! И какие это еще шимозы?!
Он взял газету, сунул мальчишке двадцать копеек.
— Идите! — крикнул он, не дожидаясь сдачи, совсем яростно. — Идите, идите, идите!
Изумление.
Но Ланге чувствовал, видел совершенно точно и определенно, как спина генерала удалялась широко и плоско, как шаркал по песку резиновый наконечник его палки; хлястик на его спине сидел очень широко и низко, шея генерала беспомощно жилилась под медно-красной щетиной.
Все это промелькнуло в его крови мгновенным физическим ощущением: шимозы, Ляоян, какие-то станции; от генерала несло стареньким сухим запахом шкатулки красного дерева. И теперь — этот подъесаул Позднецов! Было невыносимо от этой схваченной на лету и навсегда застывшей, не уходящей жизни.
Ланге бросился из тесной, просветленной последним солнцем каморки, вышел на волю.
На сухих смирных листьях бродил тихий увядающий день. Сторожка лесника, липа у песчаного обрыва, сад, изгородь с веселым подсолнухом совсем затерялись в безбрежности, налитой в мире. В низком кустарнике, стлавшемся серым дымом, резким полетом ласточки чертилась и взлетала по косогору тропинка. Река закуталась в дымку. Призрачно поднимаясь над лугами, уходил горный берег, весь в темных впадинах оврагов. Утреннее солнце слегка дрожало. В освещенном лесу рябины там и сям пылали изнуренным тревожным румянцем.
У сарая, за желтыми бревнами нового кордона, к нему бросилась пепельная круглая лайка и, умильно визжа, рассыпаясь пахучим мехом, стала тереться у ног. Объездчик мазал тарантас, собираясь на станцию.
— Чать, не соскучился на даче? — крикнул он весело, сияя всей своей широкогрудой и косматой фигурой, проседью бороды, круглыми и блестящими, как у зверя, глазами. — А не то прокачу до станции. К обеду обернемся, Борис Сергеевич! В лесхоз мне не заезжать.
Нет, Ланге никуда не поедет. Он присел на шелушащиеся, сваленные у сарая сосновые бревна, задумался. Нет, он никого не ждет; он, собственно, всем доволен: его работа, правда, медленно, но верно идет вперед; вчера он убил трех вальдшнепов; ему отлично у объездчика Антипа Алексеевича Пестова. Вот эти письма, на один и тот же адрес, он очень просит сегодня же отправить заказными; больше у него нет никаких пожеланий…
Старик радостно и приятно вздыхает. Все будет сделано. Он аккуратно кладет письма в кожаный картуз, пробует колесо тарантаса, приподнимается и, подняв голову, слушает. Далеко, за сухими лугами, в бледном небе слабо гогочут гуси. Они оба вытягиваются, замирают.
— Воздух зовет! — говорит вдруг лесник решительно. — Солнце сичас всю землю кружит. Самая глухая пора.
Пауза.
Гуси пропали. Ланге встал, потянулся:
— Ну, счастливо доехать!
Он обнял пушистую, щекочущую сухой предзимней теплотой собаку, любовно оттолкнул ее и быстро пошел по тропинке в лес, настороженный кругом сиреневыми, чистыми, как былинник, стволами.
Он шел быстро, с наслаждением вдыхая крепкий вкусный воздух, студено стоявший на рассыпанных листьях. Было особенно приятно брести, зарываясь в листву, шуршать ее желтыми сугробами, чувствовать телесную теплоту отдыхавшей всем своим огромным телом земли. За баней, черневшей провалом разбитой двери и стоявшей, как отдаленный домик детства, зарывшись в мягкий, разваленный кругом лист, лес был дико прелестен. Кленовник был редок, строен, украшен золотыми и красными флагами, круглые упругие ветки его, напившись ночного тумана, стояли дерзко, полнокровно. Было видно далеко окрест, как выложен ровно и желто низ всего цепкого, ловящего каждый звук леса. Огромные кленовые звезды-листья изредка порхали, перелетывая меж стволов.