3 августа, в роковой для меня день, мы встретились вот при каких обстоятельствах: зашёл я в миссию узнать, нет ли мне там писем, поговорил в саду со знакомыми и пошёл к воротам. Пить хотелось, погода стояла жаркая, собирался зайти в кафану и затем поспеть в редакцию «Русской Газеты» сдать объявление о моем турне. А потом надо было непременно поспеть на поезд, чтобы получить в тот же день в нашем комитете сербскую ссуду. Иду я и вижу, что из ворот вышла и идёт мне навстречу Долли Каблова, — должно быть, на свою службу. Только я хотел поклониться, вдруг заметил почти под ногами что-то клетчатое.
Наклонился. Старый, рваный бумажник вроде мешочка. Я поднёс его к глазам и сунул в карман. Не остановился, пошёл к кафану, потому что уж очень в горле пересохло — страшно пить хотелось. Думаю, посмотрю в кафане чей он и отдам владельцу или в редакцию.
Посмотрел в кафане — точно, бумажник; в нём триста четыре динара и много документов, в том числе паспорт на имя поручика Колотова. На паспорте фотография, по которой я узнал неизвестного мне по фамилии, но так хорошо знакомого продавца газет. Вот и хорошо, думаю, придёт в редакцию за газетами и получит свой бумажник, а мне хлопот меньше. Выхожу из кафаны — и первое лицо на улице, у дверей, опять Долли.
— А, здравствуйте, профессор. Что это вы какой гордый стали, — не узнаёте нынче.
— Простите, я вас отлично узнал в саду, но был отвлечён находкой. Вы видели бумажник?
— Да, видела. Что же там? Деньги?
— Немного. Триста динаров. Это Колотова, знаете, разносчика газет. Что, он не искал его?
— Искал. Как же, при мне. Очень волновался даже.
— Так я вернусь, отдам ему.
— Теперь его уже там нет. Обеденное время.
— Что вы говорите! Неужели я так засиделся в кафане, целых четверть часа, разглядывая эти бумаги. Вот как плохо, когда часов нет. Этак я и в редакцию, пожалуй, опоздаю.
— А я думала — вы меня проводите.
— В другой раз, Евдокия Алексеевна, извините, пожалуйста. Тороплюсь очень. На поезд обязательно надо.
Она пошла со мной — по пути ей было домой. У ворот дома, где помещалась редакция, я простился с Долли и вошёл туда. В редакции действительно никого не было, даже дверь была заперта. Такая досада: и объявление не поспеет, и что же теперь делать с бумажником?! В миссии занятия возобновятся только в три часа, и я опоздаю повсюду. Я поспешно вышел на улицу и почти бегом стал догонять удалявшуюся фигурку в светлой кофточке и старой соломенной шляпке.
— Евдокия Алексеевна!
Она обернулась.
— Что вам?
— Голубушка, мне на поезд надо, чтобы ссуду успеть получить, да и обедать в Белграде не хочется — дорого. Будьте добры, если увидите Колотова, передайте ему этот бумажник, а нет — отдайте в миссию.
— Да, Георгий Иеронимович, она меня ни словом не уговаривала. Напротив, я сам её догнал. Она даже испуганно взглянула на меня и как будто хотела что-то возразить, но тут как раз подкатил трамвай, идущий на вокзал. Я поспешно сунул ей в руку бумажник и вскочил на площадку.
Получил я ссуду, пообедал в русской столовой, довольный, что сэкономил динара три сравнительно с белградской дороговизной, заплатил хозяевам двести динаров за квартиру, проиграл шесть в лото и выпил поллитра чрна вина за ужином.
На другой день было воскресенье, и я не ездил в Белград — был занят целый день в моём кинематографе. Вдруг вечером развёртываю в столовой «Русскую Газету» и вижу там объявление: «Господина, поднявшего бумажник с деньгами и документами у ворот сада русской миссии, просят вернуть его в контору „Русской Газеты"». Сначала меня это ошеломило, а потом я даже улыбнулся: какие, думаю, пустяки. Очевидно, Долли не нашла вовремя Колотова, а он, не зная, что бумажник найден, сдал объявление в газету. На душе у меня, однако, стало неспокойно. На другой день я поехал с утренним поездом в Белград. Долли была на службе. Она занималась за загородкою. Кругом было много публики.
Когда она меня увидела, её худенькое лицо залил такой румянец, что у меня сердце упало. При посторонних я уж ей ничего не стал говорить, а стал ждать окончания занятий. Когда настал обеденный час, она что-то очень долго убирала на своём столе, точно не хотела выходить, наконец, видя, что я остался совсем один и жду, нерешительно, медленно пошла со своего места и сказала мне почему-то по-французски:
— Au nom du ciel, ради неба, не сейчас. Сегодня вечером я вам всё объясню.
Но…
— Пожалуйста, вечером! В семь часов, в кафане, где мы были.
Целый день я бродил по Белграду, как потерянный, сознавая, что уже беда стряслась, что с бумажником что-то случилось, и выходит очень тяжёлая история. И в то же время мне было до боли жаль бедную девушку. Надо знать беженскую нужду, знать эту гниль, подползающую к сердцу на чужбине, где люди доходят до того, что и не снится им на родине. Мало чистых, благородных наших жен, сестер, дочерей — погибло совсем! Не было у меня злобы, — и когда на стемневшей улице мы сели у столика кафаны подальше от света, я сказал мягко, как только мог.
— Евдокия Алексеевна, вы потеряли деньги?
Румянец опять прилил к её щекам. На меня смотрели
правдивые, гордые серые глаза.
— Не потеряла. — взяла. Зачем эта деликатность?!
— Вы взяли!
— Взяла!.. взяла! Вы сами виноваты! Правда, когда я увидела, как вы подняли, меня зависть кольнула. Да кто же из бедняков не надеется найти бумажник? Ведь сотни тысяч горемык так идут и смотрят себе под ноги… И я пошла за вами, подождала вас у той кафаны. Думала, скажу, что видела, попрошу дать мне что-нибудь. Ведь если бы вы знали только, что у нас дома. Но потом, когда вы сказали, что отдадите, вздохнула и прочь пошла. Зачем вы меня догнали? Кто вас просил, как искусителя, мне сунуть это в руку?! Ведь я брать не хотела. Грешно вам! Вы сами бедный, вы должны были понять!
На глазах её были слезы. Она почти всхлипывала, как обиженная девочка, но тут же зажимала себе салфеткою рот, боясь обратить на себя внимание окружающих. Я сказал:
— Евдокия Алексеевна, как вы не подумали, что тот тоже бедняк!
Её лицо приняло жёсткое выражение.
— Отчего же богатые не думают о чужой нужде, а мы должны думать? Ведь у меня башмаки разваливались, а под ними и теперь вместо чулок сплошная дыра.
Тут я заметил, что на ней новые дешёвые башмаки. Она продолжала звенящим голосом:
— Ведь у нас долги, стыдные, мелкие. Есть такие, про которые папа и не знает, — ведь я хозяйство веду. Он старик, ему нужен покой, он отслужил своё. А тут, вместо пенсии — вдруг под пули, в пожар. Ведь это ад был, когда мы спасались! Я с тех пор и больна. Вот, врачи посылают на море, а на что я поеду? Мне папу жаль, поймите: не себя, а папу, когда он смотрит, как я худею, и думает, что я скоро умру. А лучше бы… право лучше. Вот теперь эта история!..
— Да, вернёмтесь к ней, — произнёс я твёрдо, как только мог. — Голубушка, ну, я понимаю, момент слабости с вашей стороны. Но нехороший поступок всё же остается нехорошим. Вы им двоих поставили в очень тяжёлое положение: этого несчастного, у которого погибли последние гроши, и меня.
Вас никто не видал!
— Извините, вы читали это объявление?
Я подал ей газету, она отстранила её.
— Читала, ну так что-ж? Тут сказано «господина». Если бы он знал, что это вы, он бы не публиковал, а просто бы обратился к вам.
— Это, положим, правда, но всё же, значит, меня видел кто-то, не знающий лишь моей фамилии, и завтра на улице может меня опознать. Да и не в том дело, а в том, что это нечестно. Надо скорее всё поправить. У вас сколько осталось денег?
— Сто семьд… сто сорок динаров. Что-ж, вот берите всё!
Я очень хорошо видел, как она, вынимая, сунула на дно сумочки скомканные бумажки, но радостно ответил:
— И прекрасно. А я тогда же, в субботу, получил ссуду, и сто шестьдесят четыре динара у меня найдётся. Я отдам всё завтра Колотову, извинюсь, что поздно прочёл объявление и не знал, куда вернуть бумажник. Дайте его сюда.