Вот она опять в её спальне и видит, как перед ней на диване лежит опять она… в мертвой неподвижности…
Вся душа её замирает от страха и горя…
— Иди! — твердит могучий, повелительный голос…
И остановилась она над этим страшным мертвым телом.
— «В нем нет духа жизни и оттого оно так безобразно… — думает она. — В нем точно в темной, душной темнице».
И она наклоняется над ним, смотрит… Как страшно глядит этот белый полуоткрытый, закатившийся глаз… И эти космы волос, грубых, точно проволоки… И вся эта мертвая плоть, покрытая холодным, липким, вонючим потом… При одной мысли, что она должна войди в нее… во все эти кровавые органы и фибры, в эти отвратительные слизистые оболочки и поры… При одной этой мысли у ней сжимается сердце, кружится голова…
— Господи! — шепчет она: — Спаси!.. Избави!..
— Иди!! — твердит могучий, неумолимый голос.
И она сама, не зная, как, с слезами отчаяния, бросается в это мертвое тело и в то же время оно все проникается жизнью…
Забилось сердце, вздохнула грудь, втянула убийственный тяжелый смрадный воздух земли… приподнялась Гризли… очнулась… Только смутные, тоскующие тени проходят в её сознании, и тяжело и больно ей… и слезы сами льются из глаз.
XIV
Тяжелые дни спустились на старый дом. Дождь и непогода пируют в старом саду, точно поздней осенью. Неслышно пения птичек, присмирели, запрятались, даже, юркие воробьи; попрятались все насекомые.
Тяжело, противно Гризли это скучное — уныние старого сада; но еще противнее ей унылые стены старого дома, — запачканные, осыпающиеся; противна ей запыленная, душная зала и почернелая позолота рам на картинах и самые картины, потрескавшиеся и выцветшие.
— Все рушится!.. Все тлен!.. наследие червей и могилы, — шепчет она.
Но где же это вечное… недосягаемое, что наполняло таким сладким трепетом её детские грезы… когда жизнь манила ее в даль неведомого и смутно желанного?!
— Все вздор! Все бабья сказка! — слышится Гризли смущающий голос старых стен, мраморов, бронзы и картин.
И постоянно чудится Гризли тяжелый смрадный запах… точно запах старых, тлеющих костей.
Воздуху нет!.. этого тяжелого, губительного, разрушающего воздуха, этого верного помощника времени… крылатого, дряхлого старика с косой…
— Это все дело кислорода и озона — говорит Гриша… — это зуб времени!..
И она закутывается теплой шалью… Ей холодно; лихорадка в её теле, в её костях… Но она должна идти… Там, в её больнице лежат страждущие и немощные… Каждое утро навещает их Гризли… Иногда она проводит даже ночи у постели больной, которая нуждается в утешении…
— Вот! — думает Гризли — здесь нет тяжелых мучительных вопросов, здесь нет красоты… нет неопределенных стремлений к таинственным неизвестным областям… Но отчего же сердце все-таки бьется любовью к этим страждущим и немощным?…
— Что? — спрашивает Гризли, наклоняясь над больной, еще не старой, но страшно исхудавшей женщиной. — Лучше ли тебе, Агафья?
— Матушка наша, — шепчет Агафья: — ангел наш… деточек моих… крохотных не оставь!
И слезы текут из её глаз.
— Не оставлю… милая… не оставлю… будь покойна!..
— Болезная наша, — говорит баба: — сама-то ты наша благодетельница… кака худая, испитая, болезная… лихоманка с тобой?… что ли?.. дрожишь ты вся.
— Это пройдет! ничего! — говорит Гризли.
И действительно, она чувствует, как по временам это проходит. Лихорадка оставляет ее, и она полна молодых сил и жизни… И ей хотелось бы, страстно хотелось, отдать эти молодые крепкия силы всем этим, хворым, болезным, умирающим.
— На что они мне?! — думает Гризли — на что они этому бренному телу, хлипкому, этому праху земному… пускай разрушается!., если нет другой светлой жизни, жизни полной красоты, гармонии, света истины и благости… Зачем же жить?!
Живи чтобы, трудиться,
Трудись, чтобы жить.
Шепчет несмолкаемый, однообразный дождь и унылый ветер.
— О! я знаю эту лукавую песню!.. Я не верю ей!.. Я верю в то высшее, что над нами, что выше бренного земного и сияет там… за этими плачущими небесами…
И она смотрит наверх, на серое небо и с этого неба каплют ей на лицо мелкие дождевые капли.
— Это слезинки Господни!.. — думает она. — Это слезы людского горя, земной тяготы и неволи.
И идёт она домой, кутаясь в шаль… Но и сквозь теплую шаль долит ее внутренний холод…
Вот уже несколько дней, почти каждую ночь и каждый день является этот нестерпимый холод, от которого дрожит, душа ее и сердце…
Напрасно её Гриша старается победить её лихорадку и слабость. Его сила оказывается бессильна. Натура Гризли уже не поддается ему, не засыпает, как прежде, от одного его прикосновения, от одного взгляда, от одной мысли…
— Гриша! — говорит Гризли: — мне страшно за тебя, за твое сердце, за твои убеждения и верования.
Он пожимает плечами.
— Верований у меня, нет — говорит он: —а мои убеждения все вытекают из неумолимой логики фактов… Я не могу, как ты, ставить выше всего чувство… Не могу отдать себя служению прихотей глупого сердца.
— Гриша! — сказала она, приподнявшись с постели, и схватила его за руку… — Гриша! Не разрушай этой жизни, которой ты не можешь сочувствовать, не тронь этой веры, которую ты не понимаешь! Скажи мне: неужели же все человечество ошибалось до сих пор…
Он медленно кивнул головой и сказал задумчиво:
— Все развивается. Глупое сменяется умным, одностороннее — многосторонним. Страсти и животные посягания — стремлением к истине. Фанатизм — рассудочностью и человечностью…
— Но ведь человечность, Гриша… это любовь! Любовь к брату моему, к человеку?
— Нет, это рассудок… Я один не могу ничего сделать, но чем больше нас и чем энергичнее мы работаем, тем успешнее и крупнее результаты — плоды нашей работы… Чтобы работать, я должен быть сыт, одет, свободен и доволен жизнью — так же, как и всякий другой работник… Вот в этом и лежит вся человечность. А остальное все извращение, бабьи бредни, прихоть пленного ума, разврат мозга, который ведет к истерике и к фанатизму…
И с этими словами что-то холодное, тяжелое, словно скользкий холодный гад, наползает на сердце Гризли…
— Гриша! — вскричала она, вся замирая от ужаса. — Страшна!.. Тяжела эта холодная жизнь!.. В истине лежит любовь… Это её душа… Необходимо, чтобы знание было полезно для меньших страждущих братий наших.
И она вся трепещет. Дрожат её руки и ноги от нестерпимого внутреннего холода. Зубы сталкиваются Язык не слушается…
Она закрывает голову и старается ни о чем не думать, ничего не чувствовать и желает одного — полного всепоглощающего забвения.
Долго сидит Гриша, сидит целый час по временам взглядывая на нее, и наконец тихо, неслышно, встает, уходит и притворяет двери…
XV
Светает!.. Темные тучи бродят по небу… Холодный ветер гудит в поле.
Очнулась Гризли. Тихо привстала и села на постель. Все ноет внутри неё… и все, что перед глазами, смотрит как во сне, пустом и тягостном…
И какой-то внутренний ласковый голос твердит Гризли одно и то же.
— Успокойся, беспокойная душа!.. Усни, сострадательное сердце!..
Серый свет крадется в окно. Серые тени волнуются вокруг Гризли. Клубятся, слетаются… сходятся, расходятся и вновь тают, исчезают.
— Ты наша, наша Гризли! — говорят эти тени… — Ты ветка нашего старинного рода…
— Ты наша, наша Гризли! — говорят светлые детские головки… — И сколько их — этих головок!! точно на Сикстинской Мадонне… Весь воздух наполнен этими чудными головками.
— Ты наша, наша Гризли, — шепчут какие-то таинственные голоса… которые там, где-то в недосягаемой вышине, звучат окруженные дивным, неприступным сиянием любви…
Дрема и грёзы, сны и мечты долят Гризли… Она точно во сне встает.
Утро или вечер вокруг неё? Какой-то туман, хаос! А не все ли равно?! Она чувствует и не чувствует свое тело.