Литмир - Электронная Библиотека

— Ну! Достопочтенные Signor’u, — сказала громко Джулия, — теперь, если вам угодно, то мы отправимся кататься.

И все шумною толпою двинулись и при криках: «E viva! viva bella Julia!» вышли на крыльцо отеля.

На крыльце почтительно стояли все слуги отеля. У каждого в петлице был букетик бутонов из роз. Даже швейцар украсился огромным букетом из Roses de Bourbons.

Народ и мальчишки цеплялись за ступени высокого крыльца, за выступы подоконников.

Перед крыльцом стояла коляска, запряженная восьмериком красивых лошадей. Все они были убраны гирляндами из цветов и страусовыми перьями. Кучера и вершники, в живописных атласных, белых костюмах, украшенных серебряными галунами, также были все убраны цветами и лентами. Вершники держали в руках нечто в роде длинных тирсов, убранных лентами и обвитых виноградом. Сама коляска представляла род колесницы, увешанной гирляндами и венками.

Как только мы появились на крыльце, вся толпа заволновалась, замахала шляпами, и с неистовым, неподдельным восторгом все разразилось криками: «E viva! viva!», которые заглушал оркестр-монстр, по крайней мере, из двухсот музыкантов, стоявших вокруг коляски и дудевших в медные трубы из всех сил своих легких.

Мы уселись в коляски. Оркестр также поместился в колясках. Целая улица была наполнена ими. При восторженных криках мы тронулись в путь. Я оглянулся назад. За нами тянулся целый громадный кортеж. Насколько мог захватить глаз в даль — все виделись нарядные, разубранные цветами коляски, наполненные разряженным народом.

Полицейские думали было задержать этот веселый кортеж, недоумевая, не будет ли он политической демонстрацией, но… веселье заразительно, в особенности для итальянца — и полиция принялась вместе со всеми аплодировать и кричать неистово: é viva!

Мне казалось, что вся Флоренция высыпала на улицы смотреть на небывалую процессию и на наш чудовищный праздник. Всюду открывались окна и почти из каждого выглядывали любопытные головы и головки. Отовсюду махали платками и кричали: é viva! viva!

Мы проехали чуть не по всей Флоренции и затем отправились на окрестные виллы.

Мы успели побывать только в четырех или в пяти виллах, но в каждую из них мы врывались бурным потоком. Хозяева, изумленные этим неожиданным нашествием, не могли удержаться от заразительного, захватывающего веселья — и отдавались ему с детскою готовностью. На каждой вилле мы танцевали котильоны, тарантеллу и всякие безумные танцы. На каждой вилле мы устраивали иллюминацию и сжигали фейерверки.

На восходе солнца мы повернули назад. Музыканты устали. Наш кортеж значительно убавился. Джулия, утомленная, бледная, но довольная, спала, прислонясь к моему плечу и тихо улыбалась сквозь сон. Напротив нас, на скамейке, ехали Ольд-Дикс и Антонио. — Поэт был в ударе, в возбуждении и целую дорогу декламировал экспромты, в которых воспевал наслаждение жизнью. Когда мы вернулись в отель, то он развалился на одном из диванов и заснул как убитый.

Ольд-Дикс весь вечер был сумрачен и почти не спускал глаз с Джулии. Раза два она ловила этот взгляд — страстный, задумчивый, и вопросительно взглядывала на меня.

На другой день она опять слегла. Снова наступил период тяжелого нервного утомление — и продолжался дня два. Ольд-Дикс заходил раза по три на дню осведомляться о здоровье Джулии. На третий — он пришел вечером. Джулия встала, ее лицо опять переменилось. Это была Джулия «тихих наслаждений». Она грустно улыбнулась и протянула Ольд-Диксу дрожавшую и похудевшую руку.

— Вот что значит злоупотреблять жизнью и ее наслаждениями, — сказал он с сожалением, любуясь на нее.

— Это уж он читал мне наставление, — сказала она слабым и тихим голосом, и кивнула на меня головой.

— Вам нужен теперь безусловный покой.

— Это мне говорил также доктор… даже сегодня. И я буду наслаждаться этим покоем… в волю… в могиле.

Ольд-Дикс пожал плечами.

— Какое же наслажденье в могиле?! — пробормотал он. — Наслажденье — в жизни, а не в смерти!

— Вот, — сказала Джулия, — доставьте мне «тихое наслаждение», как тогда… Когда это было Эдгард? Я уже не помню… третьего или четвертого дня… Расскажите мне что-нибудь… о вашей жизни, о вашей молодости.

— Вот он знает! — указал он на меня. — Мы вместе с ним воспитывались в Иттонской школе.

— Нет! Расскажите мне о вашем детстве… Мне трудно представить себе вас ребенком… Я думаю вы были очень оригинальный ребенок.

Он пристально посмотрел на нее и тотчас же нахмурился и отвернулся. Она лежала на оттоманке, и вся была олицетворенное внимание.

Он медленно поставил шляпу на стул и сел на табурет, прямо против нее и возле меня.

— Вы просите рассказать вам о моем тяжелом, несчастном детстве, — сказал он. — Говорят, что все прошедшее мило сердцу. Я не могу этого сказать о моем прошедшем. Оно невыносимо тяжело и грустно. Но вы хотите, чтобы я вызвал его из моего сердца. Извольте! Для вас я это сделаю. Слушайте! — Он нахмурился и провел несколько раз рукой по лбу и по закрытым глазам и начал:

— Представьте себе ребенка, заброшенного в лесную глушь, посреди гор, обросших сосновыми лесами и предоставленного совершенно самому себе. Такова была обстановка вашего покорнейшего слуги в его детстве. Я был для моей семьи каким-то фамильным пятном. Среди целого поколение баснословных красавиц, атлетов, которые могли бы служить моделью для художника — блестящих, гордых, чопорных — вдруг рождается существо слабое, хилое, уродливое… Говорят, на меня, на маленького, нельзя было смотреть без смеха и сожаление, до того я был уродлив, с моей огромной головой, горбами, длинными рученками, глазами на выкате и широчайшим ртом.

— Воображаю! — вскричал я. — Красив был мужчина!

— Я удивительно напоминал галчонка, выпавшего из гнезда и меня, как галчонка, забросили в дальний угол, в лесную глушь, на руки к управляющему одним из шотландских имений, в Айльтони. Управляющий сразу понял, что от меня хотят отделаться и немного заботился обо мне. Он поручил уход за мной деревенской бабе и был очень покоен на мой счет. Баба оказалась сердобольным, добрейшим, толстым существом. Она меня пичкала всякою дрянью и оставляла по целым дням на песчаном бугре, на солнце. Может быть это обстоятельство и укрепило меня. Ведь сажают же рахитических детей голых на песок.

— Да! — подтвердил я. — Это средство практикуется и до сих пор.

— Мое отшельничество продолжалось целых восемь лет и во все это время я только раз, один раз, видел мою мать. Отца моего я никогда не видал. Раз, неожиданно для всех, приехала карета, запряженная шестеркой сильных лошадей. Из кареты вышли три дамы. Мы все, деревенские мальчишки, глазели на такое невиданное чудо, и я был впереди всех: — оборванный, запачканный, ничем не отличавшийся от других. Но меня отличили. Управляющий подвел меня к одной из дам, очень красивой женщине, высокой, одетой в кружевах и батисте. Это была моя мать. Она побоялась дотронуться до меня, даже в перчатке. — «Так вот он какой! — сказала она. — Маленький Джон. — Она рассматривала меня в лорнет, как невиданного зверя. — Он очень поправился! А вы водите его прилично! Смотрите он весь запачкан!» — Управляющий пожал плечами: На него не напасешься! — сказал он. — Целый день багет, все рвет, все пачкает. Все дети от него терпят, всех бьет. Такой уж шаловливый мальчишка!» — Мать пробыла в именьи три дня. В эти три дня она желала меня выдрессировать. Но я был настоящим диким зверенком. В первый день я терпеливо сносил все, что со мной делали. На другой — показал зубы и когти. На третий— совсем обозлился, убежал в лес и забился в трущобу, из которой меня добыли уже по отъезде матери. Она умерла, когда мне минуло девять лет. Отец прислал мне двух гувернеров и этим покончил свои заботы обо мне. Гувернеры занимались со мной мало и неохотно, так что мне была полная воля наслаждаться моей свободой. Я жил как дикарь, в лесу, полуцивилизованною, полуживотною жизнью. Но тут случилось обстоятельство довольно странное, которое я не умею объяснить… Я влюбился! Право я не могу иначе назвать моих чувств и моих отношений к одной двенадцатилетней девочке.

38
{"b":"572655","o":1}