— О! Да! Хочу! Скажите, Поль!
— Потому что у вас нет цели в жизни, нет глубокого занятия, которое поглотило бы все ваши чувства и мысли… Помните, я указал вам, как делать, чтобы не сердиться? Хотите, я укажу вам теперь средство против скуки?..
— Хочу! Скажите!
Он наклонился ко мне и прошептал:
— То же самое… Если выбудете смотреть туда, «dahin» и думать, что там ваше дело, настоящее дело, то скучать вы не будете! Потому что вы будете любить то, что достойно истинной, глубокой любви.
Я широко раскрыла глаза и пристально посмотрела на него, а он наклонился к самому уху и еще тише прошептал:
— «Всей душой, всем сердцем, всею мыслию!» Понимаете?
Я задумалась.
— Но как же, Поль, скажите, я могу любить то, чего не знаю?…
— Полноте, дитя мое, это софизм и очень бесстыдный софизм! Спросите у вашего сердца, знает ли оно, что такое добро и что такое зло? Оно наверно вам скажет: да! И этого мало — в каждом конкретном случае оно укажет вам, куда и как идти в добрую сторону… Вы ведь любите музыку, стихи… все прекрасное… доброе… великое. Посмотрите на небо! Неужели вас не тянет в этот безграничный простор?., на эту полную свободу, которая теперь связана нашей узкой здешней жизнью?… Куда же вас влечет? К тому, что вы должны любить всем сердцем…
— Знаете ли, Поль! Мне кажется, нельзя любить по заказу. Нельзя приказать сердцу, что оно должно это любить, а это не любить… Это неестественно…
— Опять софизм, дитя мое… Поверьте, что ваше сердце свободно… совершенно свободно… любите, что хотите… Выбирайте сами и знайте, что эта широкая свобода и есть высший дар, который дан нашей душе — это свобода духа… Вам только указано куда идти, а идти вы можете куда влечет ваше злое или доброе сердце…
Я опять задумалась.
III
Наступила Пасха. Мы по обыкновению, вместе, в общем шарабане, вчетвером, ездили к Христовой заутрени. В этот год я как-то особенно усердно и восторженно молилась. Какая-то тихая радость чувствовалась в сердце, и на глазах невольно, сами собой, выступали слезы.
Мы похристосовались в церкви. Он подарил мне маленькое серебряное яичко с голубком, несущим масличную ветвь.
— Пусть этот голубь, — сказал он, — будет вестником мира…
— Для кого? — спросила я.
— Для вашей души, для вашего сердца.
Он почти целый день провел у нас. Пасха была поздняя и деревья начинали уже распускаться, а по всем лужайкам зеленела первая травка. Мы ходили с ним по саду, на верхней террасе, так как в нижнем саду нельзя еще было ходить, там было сыро.
— Послушайте, — сказала я, — мне сегодня удивительно хорошо, радостно, и я чувствую, что я люблю все доброе… но ведь этого мало… чтобы истинно любить, надо и делать доброе… Любовь точно так же, как и вера без добрых дел «мертва есть».
— Что же? разве вы не делаете добрых дел?.. Вы помогаете вашим бедным крестьянам… вы лечите их, заботитесь о них.
Я покачала головой.
— Этого мало! — сказала я. — Слишком мало… знаете ли, меня часто тяготит мысль, что это наши крестьяне… Как-будто они не могут быть вольными? делать что хотят, быть вполне свободными?
Я никогда не забуду, как при этих словах сильно заблестели его глаза. Он взял мою руку и крепко пожал ее.
— Это верно! Совершенно верно, мой друг, — сказал он шопотом. — Но об этом еще не говорят…
— Почему же? — спросила я живо.
Он пожал плечами.
— Потому что такова сила вещей… Послушайте! — сказал он и несколько секунд молча смотрел на меня, — я также хлопочу, чтобы они были свободны. Но это я вам только говорю, и вы никому, никому не выдадите этой тайны, потому что эта тайна не моя, а многих очень хороших людей… Вы даете мне слово в том, что сохраните это в секрете… Не правда ли?
— Да! — сказала я, и тут только вспомнила, и удивилась, зачем он так часто и внезапно уезжал, и почему к нему приезжал, по ночам, таинственный какой-то господина, которого он называл своим товарищем.
— Ах! — сказала я. — Как бы я желала работать над этим делом вместе с вами… Да! Это действительно доброе дело.
— Это после… после… друг мой!
— Опять после… да когда же!.. Боже мой!..
Пришел май — ясный и теплый. Весь сад и вся рощи зазеленели. Мы постоянно ходили с ним, или по целым вечерам сидели на «зеленой горке», в тени развесистых лип, на маленькой скамейке, и любовались на ясный закат или на светлый месяц, который отражался внизу, в гладком зеркале пруда, обросшего ветлами и осокорями.
Один раз, — это было 14-го мая, — он пришел к нам довольно поздно и тотчас же предложил мне идти в сад. Он был как-то особенно озабочен, но вместе с тем радостно и торжественно улыбался.
Мы сели на нашей любимой скамеечке. Он не выпускал моей руки из своих рук. Вечер был необыкновенно тих и тепел. Все в природе точно спало в какой-то дремлющей неге.
— Поль! спросила я, — отчего вы сегодня как-будто расстроены? Он не вдруг ответил, а как-то сосредоточенно посмотрел на меня и опять улыбнулся.
— Оттого, мой милый друг, что я сегодня еще раз убедился в правде того, что всем давно уже известно— убедился в том, что проповедовать гораздо легче, чем исполнять. Вас я учил быть спокойной в неудачах… А сам, видите, какой…
— Что же с вами случилось, Поль? Какое несчастие?.. Ради Бога скажите! Доверьтесь мне…
— Все наше дело, — прошептал он, — пожалуй, окажется несбыточной мечтой…
— Как!.. — вскричала я.
— Так! И я теперь стараюсь успокоиться на том, что рано или поздно мы все-таки восторжествуем… Да еще у меня есть одно, что меня поддерживает в моих трудах и в моем горе…
И он пристально с любовью и с той же загадочной улыбкой посмотрел на меня. И мне вдруг показалось, что он говорит это обо мне. Сердце усиленно и радостно забилось.
— Что же вас поддерживает, Поль? — прошептала я.
Он не вдруг и не прямо ответил мне.
— Помните, Mari… как вы девочкой, назад тому десять лет, прибежали ко мне ночью… когда у меня было тяжелое горе…
— Еще бы не помнить… Очень хорошо помню…
— И с этого вечера я дал себе слово быть неизменным другом и хранителем этой девочки… Это было ровно десять лет тому назад, 14 мая. Я сказал себе: может быть, сердце этого друга не будет принадлежать мне… оно выберет другого, но мое сердце будет принадлежать тому детскому порыву, с которым её маленькое сердце отнеслось к моему горю.
— Какой же вы скрытный, Поль! — вскричала я, краснея от радости и не веря своим ушам.
— Я следил за вами, я руководил вами… Мне страшно было потерять вас… Я теперь могу в этом признаться, но я шел по моей дороге неуклонно… Я уговорил вашу тетю… увезти вас на зиму в Москву. Я не скажу, чтобы это мне было легко… Но я сказал себе: не надо иллюзий! Если она увлечется… значит она может легко подпадать увлечениям и на нее нельзя положиться…
— Поль! — перебила я его. — Ведь я поборола это увлечение!.. Я с детства твоя!.. И никто, никто кроме тебя не будет мне мил. Я это знаю, чувствую… И даю тебе слово, клянусь тебе, что никому, кроме тебя, я не буду принадлежать!
Он обнял и крепко поцеловал меня. У меня закружилась голова.
— Пойдем же теперь к тете, — сказал он дрожавшим голосом, — и попросим, чтобы она нас благословила… Она уже давно дала мне согласие на то, чтобы я считал тебя своей невестой… Будь же официально и торжественно моей невестой.
— Как! — вскричала я. — И она мне ничего не сказала до сих пор?
— Она не сказала потому, что я этого не желал…
— Но ведь теперь… Ты во мне нисколько, милый, не сомневаешься? Ни чуточки?!.. Поль! Милый мой!
Он пристально, ласково смотрел на меня и с улыбкой кивнул головой.
И мы пошли к тете. Она так горячо со слезами обнимала и целовала нас и так усердно благословляла.
Целую ночь я не могла спокойно уснуть. Я постоянно просыпалась, вздрагивала и сердце билось с такой сильной радостью. «Он мой! Он мой!» — шептала я, и заливалась сладкими слезами, благодарила Бога и почти не верила ни своей радости, ни своему счастию. Мне казалось, что с этих пор все переменилось… Все смотрело радостно и все было полно какого-то особенного значения. Я вдруг поднялась до Поля, а до этих пор я смотрела на него снизу-вверх, как на своего учителя, ментора. Теперь я могу смотреть ему в глаза как равноправный друг…