— Зачем вы несете чужую вещь? — спросил швед. Саббаторе неприязненно поглядел на него и промолчал.
Вдруг Ферри пошел на мировую; у него была чудная улыбка, пленительная детская улыбка, обнажавшая перламутровые зубы. Он постучал кулаком в рукавице в высокую грудь Торбальдсена и похлопал по боку саквояж Саббаторе.
— Тут мое счастье, — дружелюбно объяснил он, — ценная вещь! Я должен был из-за нее выбросить даже ваши инструменты.
Швед понял, но только простонал. Затем он взглянул на компас и пошел к югу. Остальные двое последовали за ним. Впереди расстилалась ясная кристаллическая безнадежность.
С Торбальдсеном было неладно: его физически томила мысль о человеке, несущем по его следам ненужную и пустую тяжесть. На протяжении целого километра швед искал английских слов для выражения своего смутного страха:
— Слово «варварство» слишком неясно, — сомневался Торбальдсен… — Дикарь, троглодит, зулус, готтентот — это лишь простая брань.
Он нашел наивное слово, которое почему-то казалось ему подходящим, чтобы кратко воззвать к сознанию Ферри.
Он повернулся лицом к спутникам и подождал их, прочно расставив длинные ноги на льду.
— Вы — каннибал! — сказал он командору.
Но, как ни удивительно, полковник Ферри вовсе не знал этого слова.
3
На шестидесятом часу пути стоял все такой же день, в который разбился дирижабль. Полярный день — половина года: мертвое болото блеска и тишины. Для полярного дня шестьдесят часов — минута. Вкус съеденной пищи или произнесенный звук хранятся во рту целую вечность; если сказано слово — слух не может расстаться с ним; мысль живет долго, как черепаха. Так консервируют жизнь мороз и тишина.
— Мы должны взять ее с собой, — все еще звучал в мозгу шведа первый разговор к командором.
— О, нет, пустая тяжесть…
— Я начальник…
Они почти не обращались друг к другу. Лица их почернели, опаленные холодом, и стали похожи на лица негров. Саббаторе громко дышал. На привалах, за едой, Торбальдсен снимал правую рукавицу и вел дневник; он писал в блокноте тоненьким карандашом, то и дело выскальзывавшим из оледенелых пальцев. Научных записей Торбальдсен не вел. Ему нечем было работать.
«От 11 июля 1928 года… Тихо… Телескоп, микроскоп, микрофон — продолжение органов человека. У меня ампутированы эти научные придатки; двое моих спутников в лучшем положении: продолжение их рук — револьверы…
От и июля 1928 г., через шесть часов… Тихо… Саббаторе продолжает тащить саквояж. Правда, мешок с провизией становится легче, но сам Саббаторе становится слабей…
От и июля 1928 г. 10 часов вечера… Тихо… Страх рождается непониманием. Дикарь боится явлений природы, естествоиспытатель боится дикаря. Ферри боится расстаться с талисманом. Саббаторе тащит двенадцать идиотских кило из страха перед судом. Я боюсь Ферри и Саббаторе».
Они не ели: с невыразимой жадностью они принимали свои жалкие дозы пищи, как наркотик и, когда действие наступало, подымались, чтобы идти вперед.
На пятнадцатом привале пришлось отказаться от горячей пищи. Сухой спирт иссяк. Брошенные за ненадобностью спиртовки и чайник отметили их путь, как кости верблюдов — путь каравана. Путники были хорошо экипированы, но тепло, не возобновляемое изнутри, быстро иссякало. Его не могли удержать ни двойная пара теплого белья, ни пуховый свитер, ни меховые куртки. Оно испарялось сквозь ноздри, глаза, уши и скупые слова. Люди силились уберечь это тепло и донести его до живой земли, — точно оно было тем зерном, из которых могла возродиться их органическая жизнь. Но все было тщетно; тепло оседало инеем на их воротниках и небритых лицах. Внутренний холод создавал чувство одиночества в мировом пространстве. Они спешили на юг, туда, где тает лед, чтобы встретить землю, на которой можно найти человеческую дорогу или человека, которого можно спросить о земле, или зверя, которого можно убить, чтобы, подкрепившись, идти дальше на поиски земли и человека… Отчаяние наступило внезапно. 14 июля Ферри крикнул, протянув руки к прозрачному небу:
— Каплю! Одну каплю горячего! Каплю горячей пищи! Я умираю.
Он испугался своих слов, но не мог бы взять их обратно, даже если бы захотел.
Торбальдсен записал: «14 июля 1928 г. Без перемен. Провизии хватает. Но они южане, — вот в чем дело. Им трудно удержать внутреннее тепло. То, что они южане, значит страшно много»…
На привале Ферри простонал:
— Я хочу перца, зеленого перца, который жжет внутри!
Он съел свою порцию говяжьего сала и успокоился. На этом кончился первый приступ отчаяния.
15 июля. Саббаторе отморозил руку. Она висела у него, как плеть; проснувшись, он не мог подняться, и Торбальдсен помог ему встать. Ферри мрачно смотрел на эту сцену.
В путь выступили поздно. Перед дорогой Торбальдсен покосился на желтый саквояж; в сердце шведа шевельнулось что-то вроде детского злорадства; но Ферри резко крикнул по-итальянски, и Саббаторе, съежившись, указал на свою мертвую руку. Метеоролог выступил вперед, чтобы заслонить Саббаторе.
— Что вы хотите?.. — крикнул он командору.
— Он должен взять этот саквояж. Он солдат, — тупо ответил Ферри.
Торбальдсена охватил знакомый ужас:
— Вы сошли с ума. Это безумие! Он болен. Несите сами.
— Он должен, — крикнул командор, — я приказываю.
— Саббаторе не возьмет, — твердо сказал швед.
— Саббаторе знает, — вкрадчиво сказал Ферри, — я начальник, он солдат. Солдат не слушается — подлежит расстрелу. Такова дисциплина.
Рука командора легла на пояс, на котором висел короткий тупой револьвер.
Саббаторе ринулся к саквояжу, но упал всем телом на больную руку. Его привел в сознание Торбальдсен. Он снял с плеч Саббаторе легкий мешок, втиснул его в свой и с проклятием приподнял саквояж.
— Идемте вперед, — сухо бросил швед.
Ферри улыбнулся. У него была прелестная улыбка, обнажавшая перламутровые зубы… Он дружелюбно дотронулся до плеча метеоролога:
— Вы северянин, вы не поймете. Это мое счастье. Я не могу отказаться от счастья…
Стоял все тот же полярный день. Каждый шаг приближал их к цели; росли немерянные километры, росла ненависть Торбальдсена, кружилось желтое солнце, становились легкими походные мешки, — и только маскотта командора держала свой вес… Но надежда не покидала их. Они шли на юг к открытой воде, к земле, к дымкам пароходов…
Торбальдсена мучили мысли, которые он мог бы поведать только инструменту, а не человеку. Только инструмент мог разрешить сомнения шведа, поддержать, разочаровать. Компас и хронометр были беспомощны в этом деле, а все остальное лежало на далеком Острове тюленей, выброшенное с дирижабля командором «Роккеты».
Однажды в полночь Торбальдсен проснулся; его спутники спали, как убитые, их лица, густо смазанные жиром, отражали солнце. Торбальдсен приподнялся на локте и с ожесточением ударил кулаком по желтому саквояжу. Металлический замок щелкнул; саквояж раскрылся, обнажая омерзительное тело идола. На лед посыпались гребешок, тонкая книжка в мягком переплете, синие подтяжки. Вдруг в глаза Торбальдсену блеснул знакомый медный предмет. Метеоролог схватил его обеими руками.
Это был сектант астронома Гарнье.
Торбальдсен произвел вычисление дважды и трижды и, когда цифры сошлись в четвертый раз, он встал на ноги и резко растолкал своих спутников:
— Эй, командор Ферри! — сказал Торбальдсен. — Идти вперед не надо.
Ферри вскочил на ноги и зашатался:
— Как не надо? Мы идем на юг, на юг!
Торбальдсен горько усмехнулся:
— Мы идем на юг. Вы правы… — он помолчал немного и добавил: — но нас относит к северу. Понимаете? Это, — он ударил ступней по льду, — это не материк, это льдина. Это плавучая льдина.
4
У них была твердая почва под ногами, — ничем не хуже палубы парохода или пола в поезде. Земля, как земля, если только можно назвать землей глубокий лед. Вся разница в том, что идти вперед было незачем: теперь они ехали. Их несло на северо-восток — в сторону, противоположную жизни, — и тут ничего нельзя было изменить. Продвигаться на юг было бессмысленно. Путь кончился; наступило время последнего привала.