«Должник, возвращающий данное ему взаймы, уверен в глубине души, что время, протекшее со времени займа до момента отдачи процентов, исчисляется в его пользу. Поэтому ему кажется, будто, возвращая долг, он терпит убыток».
Наиболее удачные из его изречений имели некоторую ценность, ибо рождались из опыта. Приведенный афоризм опирался на случай с экипажем яхты «Паразит»: Голубая рыба не желал больше выплачивать пиратам долю в прибылях. Философ и прапорщик побаивались, как бы голландец не накрыл также и их; пахло озоном[17]; Гурьев под благовидным предлогом отсутствия работы скользил за Ван-Суком, как тень, а ночью ставил под его дверью бутылку, чтобы проснуться от стука, когда патрон вздумает удирать. Идеолог же, положившись во всем на прапорщика, усыплял свое беспокойство умственным трудом:
«Волга впадает в море Хвалынское [18] ; рабочий обязан подчиняться и не бунтовать; лошади едят овес и люцерну».
Дверь заскрипела, и на стул подле конторки шлепнулся Гурьев:
— Потерял сукиного сына! Как в землю провалился! Вот напасть, прости господи! Удерет, как пить дать!
— Может быть, и не удерет, — с философским прозрением сказал идеолог. — Здесь еще можно подработать. Я знаю, чем зацепить Ван-Сука! Нужно все-таки, чтобы он бросил этому хамью подачку.
— Я убежден в этом!
— Она окупится сторицей. Что было раньше? Мы грабили и продавали ограбленным их же товар! Жалкий… экономически-магический треугольник! Мир в процессе становления! Отныне становление становится бытием! Наша лавочка выходит за пределы двух измерений. Мы будем не грабить и продавать, но — продавать и грабить!
Он помолчал, отягощенный космосом.
— Ибо то, что мы продадим турецким контрабандистам, мы отнимем уже у советских контрабандистов! Дело расширяется.
— На одну плавательную единицу! — воскликнул прапорщик. — Вы — гений!
— Это не все. Наш товар захватан и подозрителен. Он облит слезами. Население ужас как ропщет, и у турка срезана борода! Бытие определяется здравым сознанием. Третье измерение венчается четвертым, ибо… — он побледнел, — прежде, чем многажды ограбить для продажи, нам придется однажды купить для грабежа!
— У соседних контор!
Вдруг дверь широко распахнулась, и в комнату твердыми шагами вошел Ван-Сук.
— Вы говорили о делах, — спокойно констатировал он, — я слышал, но не понял. Этот варварский большевистский язык!
— О, мистер Сук! — перепрыгнул прапорщик на английский. — Тройная геометрическая прибыль! Безубыточная система. Дело в цилиндре!
— В кубе! — поправил Застрялов. — Мои выкладки безукоризненно правильны.
Голландец тяжело оперся рукой о его плечо, и все трое зашипели, как змеи. За окном булькала жара. Лист бумаги на конторке покрывался цифрами. У ворот бродили расстроенные контрабандисты, а под навесом сидел, проклиная неизвестных оскорбителей, безбородый Хайрулла-Махмуд-Оглы.
ГЛАВА ВТОРАЯ, где читатель улавливает дуновение свежего воздуха, врывающегося тонкой и свистящей струей, но где, наоборот…
Титто Керрозини проснулся от ощущения духоты. Привычная пустота в душе была заткнута, чтоб не дуло оттуда, чистой тряпкой. За время короткого сна бедный Титто стал двигателем внутреннего сгорания. «Мне надо много кушать! — растерянно подумал он, — не подружились бы только молодые пираты с испанцем!» Стараясь кричать громче, чем кричал в бытность свою капитаном Барбанегро, он позвал Анну Жюри.
Вегетарианец подавился горячей картофелиной, медленно сосчитал до десяти, чтобы чего доброго не лишиться самоуважения, и только тогда со всех ног бросился на зов. Пробегая мимо каюты, отведенной для гостей, он от нелюбви к беззаконию споткнулся и пробормотал:
— Имейте в виду!
В покоях капитана Анной Жюри овладела строптивость другого рода. Фашист натягивал на себя шелковое сиреневое белье; на столике красовался флакон «Paradis perdu». Повар, привыкший сурово копить добычу, учуял в этом национальный вызов и бунт против мелкой собственности.
— Русские спят? — спросил капитан.
Анна Жюри поджал губы и, взболтнув пару раз флакон «Потерянного рая», поковырял в ушах притертой пробкой. Керрозини нахмурился:
— Капитан спит, Анна?
Между собой они продолжали называть Барбанегро капитаном.
— Спит, — тявкнул вегетарианец, — как вам нравится история с сухарями и солью?
— Я удалился на свой мостик, Анна. Мне стало слишком противно!
— Ужасно коробит, когда люди это делают! — согласился Жюри, поежившись. Он поправил перед зеркалом свой красивый нос и удалился за завтраком для итальянца.
Оставшись один, Титто с ужасом ощутил, что не связан со своим приспешником ничем, кроме призрака черноморской селедки. Связь эта обещала быть тем более непрочной, что селедочных барж больше не попадалось. Никаких других претензий к старому капитану Анна Жюри и Роберт Поотс…
— Больше не Роберт Поотс! — схватился за голову Керрозини, окончательно просыпаясь. Перед ним с удивительной яркостью встала вечерняя сцена. Механик оказался русским! Это подрывало к нему всякое доверие; механик сознался в том, что он русский! — это делало его непонятным и до жути загадочным существом… — Титто, затравленный чудовищными мыслями, стал метаться по каюте.
— Я имею дело с людьми, как будто они совершенно готовые типчики! С ручательством… Нет готовых типчиков! Нельзя верить! Ложь! Упаковка? Ложь! Стандартное производство? Нельзя верить стандартному производству! Брак! Ложь!
По дикой ассоциации, Титто вспомнил свои старые терзания, еще неизвестные читателю, и злобно ткнул ногой серое клетчатое существо, наполовину выглядывавшее из-под койки; испорченный замок лязгнул, и чемоданчик раскрылся; отрезвленный Титто бросился к нему на помощь. Пачки дешевых дамских шпилек, разноцветные шерстяные треугольнички, перочинные ножи рыночной работы, мясорубка и пачка холодного фейерверка быстро водворились на прежнее место.
— Homo homini tigrus est, — пробормотал Титто, выпрямляясь и оставаясь стоять с раскрытым ртом: в дверях из-за плеча Анны Жюри выглядывало скуластое, замурзанное обличье привставшего на цыпочки Хлюста. Он протиснулся между поваром и косяком дверей в каюту капитана и подмигнул своему отражению в зеркале.
— Ламцадрица, — сказал Хлюст, — пожертвуйте папироску!
Керрозини отчаянно замотал головой:
— Non capisco, — не понимай руски, нет папироса, нон компрендос, бамбино!
— Жабья затычка! — громко рассудил Хлюст, как бы обращаясь за поддержкой к невидимой публике и, не заметив, как передернулось смуглое лицо итальянца, уселся в кресло; затем Сенькин взгляд приковался к рассыпанному на тумбочке английскому табаку. Капитан перехватил этот взгляд, собрал дрожащими пальцами рыжее зелье и, набив глиняную трубку, подал ее гостю.
— Правильно делает, свиная печенка! — снова оповестил Хлюст читателя, закурил и пригляделся к завтраку, расставленному на столе Анной Жюри. Рис, редька со сливами, чернильная капуста щекотали беспризорное обоняние непривычным запахом лицемерия и отрыжки.
— Лахудра заграничная! — обратился он к капитану елейным голосом. — Шибздик! Сучий хвост! Вонючая кишка; гнилое…
— Nou capisco! — судорожно развел руками Керрозини, — нон компрендос, бамбино! — и поглядел на Анну Жюри. Повар чему-то ухмылялся, тщательно ковыряя в ухе найденной на полу дамской шпилькой.
— Вы свободны, Анна, — упавшим голосом произнес капитан по-английски.
— Ничего, я подожду, — переминаясь с ноги на ногу, ответил вегетарианец.
А Хлюста уже завертел водоворот безнаказанного вдохновения:
— Тоже, разбойник называется! Слякоть, барахло, вонючка толстозадая, мильтон, сопляку пузо нечесаное!
— Уйдите, Анна! — сказал Титто твердо и строго, как покойник из крематория.
Вегетарианец чмокнул, словно дитя, оторванное от груди матери и, нехотя, вышел.