Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Спустился теплый, оранжевый вечер; в машинном отделении кудесил над стальным сердцем «Паразита» Юхо Таабо, давно незваный ни на пиры, ни на похороны, и напевал тонким топотом забытую песню:

Как я-ясно! как ти-и-хо!.. сыреют ложби-ины…
Над вешней земле-ою плывут облака-а…
И даже ромашка, вернувшись с чужбины,
Упа-ала на крепкую гру-у-у-удь мотылька!..[21]

Яхта готовилась к отплытию, но наверху, в каюте Керрозиин, Промежуткес все еще лежал без сознания. Никто не знает, какие образы осаждали его память в эти роковые часы! Голова его неподвижно покоилась на подушке, а пальцы судорожно перебирали одеяло. Ни угрозы голландца, ни молитвы патера Фабриция, ни гомеопатические лекарства Петрова, ни клятвы Барбанегро, ни слезы Маруси не могли заставить таинственного юношу разомкнуть уста. Слово «измена» осталось нерасшифрованным. Каждому из присутствующих казалось, что оно лежит в кармане собеседника, страшное, как минерал, химический состав которого не поддается исследованию, а действие — ужасно.

Наконец, Ван-Сук и Застрялов сошли на берег, сухо договорившись с итальянцем о новых принципах грабежа.

«Если нас предали, — думал голландец, грызя мундштук, — конторе надо принять меры, не будь я Голубой рыбой! А яхта пусть лучше попадется на море, чем в Трапе-зонде!» Никотин, заменявший ему мозг, действовал исправно…

Проводив взглядом удаляющуюся спину патрона, Титто Керрозини скомандовал ужин. Пираты, среди которых не было одного Гроба, шамавшего внизу в кругу своей железной семьи, хмуро обсели стол кают-компании, стараясь не касаться друг друга плечами; патер Фабриций пролепетал короткую молитву, и Анна Жюри, уклоняясь с легким отвращением от рук и голов своих коллег, развернул смятую полоску бумаги, на которой было начертано скудное меню:

Борщ пейзан с грибами.

Суп польский а ля Ван-Сук.

Филей из капусты.

Гурьевская каша.

— Амен! — провозгласил патер Фабриций, когда призрачный обед испарился с быстротой эфира… Экипаж высыпал на палубу. Скоро яхта вышла в ночь из лабиринта профессиональных визгов и скрипов. В синей листве сумерек повисли свежие гроздья далеких лимонных огней… Бурдюков облокотился на борт с чувством бессознательного превосходства над мирозданием, которое так легко укладывалось в плохие стихи, оставляя в них еще много места для словесной протоплазмы.

Его вывел из сладкого оцепенения дружеский удар по плечу. Поэт недовольно обернулся и увидел Хохотенко.

— Чего тебе?

Опанас прошептал, оглядываясь по сторонам:

— Молотвсе молотмыв молотка молотью, молотье молотиром молотьеж молоте молоткес молота молотза молотсе молотда молотьем…

— Что?

Но широкую спину Опанаса уже поглотила ночь…

— Подпольная работа! — смекнул Бурдюков. Природная способность к лингвистике помогла ему раскрыть шифр: «Все мы в каюте Промежуткеса заседаем». Это звучало депешей!

Стараясь по-морскому раскачиваться на ходу, он неспешно прошел в кубрик, вернулся на палубу, легкомысленно повертелся у рулевой рубки и, наконец, шмыгнул в каюту, где тихо тлел Промежуткес, уже покрывшийся налетом серого пепла. У остывающего одра грелись Маруся и Хлюст. Вслед за Бурдюковым явился фотограф-моменталист в сопровождении Хохотенко. Маруся плотно прикрыла дверь.

— Дорогие товарищи! — начал Опанас, присаживаясь на край койки. — Мы собрались здесь, чтобы обсудить свойства окружающей среды и наметить основную линию работы. Считая неуместным бюрократизмом выборы председателя и секретаря, вношу с места в карьер два предложения. Первое — заслушать доклад беспартийного товарища фотографа. Ставлю на голосование.

Все руки поднялись.

— Второе предложение, — продолжал Хохотенко, — доклад тов. Хлюста Федорова о национальном вопросе на территории «Паразита». Кто за? — Единогласно. Тише, товарищи!

(Промежуткес с ритмическим упорством гальванизированного трупа скреб свое, прилегающее к Хлюсту, бедро, но жест этот, в общей взволнованности, остался неоцененным…).

— Третье, товарищи, — чей-нибудь доклад на тему о диалектических методах работы на местах! Теперь слово предоставляется тов. Петрову.

Фотограф-моменталист, таившийся в темном углу, шагнул на середину каюты и поклонился собранию. Он был бледен, как брезент, в который заворачивают морских покойников, и заговорил так тепло, что концы слов его таяли, едва успев коснуться благодарной почвы.

— Я начинаю… Я люблю музыку… Задолго до концерта, я входил в городском саду в маленький грязный загон для любителей прекрасного… Это было в Одессе, но я не одессит… Я бродил по загону, — и вдоль деревянных стен росли кусты сорной акации — туда ходили собаки… Наконец, музыканты начинали настраивать инструменты… Я не знаю… Это самое страшное дело! Нет такого обезьяньего крика, который бы не вырвался из инструментов, когда их готовят для их же пользы! Вы не унывайте! Все будет хорошо, и весь мир изменится… Итальянец тоже не бог весть какая сволочь, но испанец лучше, а Дик Сьюкки двадцать лег штурманом!.. Они все очень милые люди. Я боюсь, что они умрут… Потом я начал заниматься фотографией. На войне меня убили. Во время революции мой одессит взял меня в Австрию, но я живу в Константинополе. Прапорщик — дурак, Застрялов тоже. У Ван-Сука много денег от природы: он сам их делал… Я ленив, но честен: утром я взял аппарат и пошел ловить в него турецких женщин, — дай, думаю, настреляю к завтраку по пиастрику за снимок.

— Довольно, — сказал Опанас, когда речь фотографа смешалась в светлую весеннюю слякоть. — Речь принадлежит тебе, Сенька.

Хлюст, терпеливо выждав, пока фотограф узаконится в своем углу, доложил собранию величаво и печально:

— Дорогие товарищи. Я бы может сам, как я парень молодой, хотел сперва медленно поговорить за свою личность, но не держится во мне новость, как в гусе вода. Знайте же, красные герои, что итальянец — русский.

Из четырех грудей вырвался восторженный всхлип.

— Он меня к матери своей посылал, — глухо пояснил Сенька, снова погружаясь в угрюмую мечтательность. Опанас несколькими умелыми вопросами дал ему возможность красочно описать собранию роковой завтрак в каюте капитана. Когда рассказ был окончен, все хранили несколько секунд молчание, прерываемое лишь жуткими машиностроительными звуками, которые издавала грудь простертого без памяти Промежуткеса…

Первым опомнился Опанас.

— Товарищи! — сказал он, ударяя кулаком по колену. — Ну и ладно! Долой до поры до времени политические сплетни! Уясним общее положение. Товарищи! Мы попали в какой-то клоунский вертеп! Товарищи! Я спрашиваю, почему восемь здоровенных дядь ломаются, как Петрушки на ярмарке? Почему, что ни слово у них, то — дешевка? Почему они то кричат, то шепчут, а не говорят просто? Почему они ходят, как ненормальные? Товарищи! Я даю ответ на этот роковой вопрос, — слушайте внимательно. Дело в том, что мы имеем перед собой ярчайших представителей деклассированной среды; мы наблюдаем экземпляры, давно отпавшие от живой социальной природы и живущие истощающей индивидуальной жизнью! Они съедают сами себя, как голодный верблюд![22] Нам страшно повезло! Мы словно в заповеднике или в ботаническом саду.

Он тяжело перевел дух.

— А между тем, товарищи, — продолжал он, — их теперешняя профессия не преступна: грабеж контрабандных фелюг — нечаянная и невольная помощь советской пограничной охране и советской торговле! Эксплуатация торговым домом дает этим чучелам в наших глазах права человека и почти пролетария… Товарищи, признаться, я и сам не переварил еще все эти обстоятельства, но я хочу действовать! Мы молоды, и сил у нас много. Почему нам не спасти этих людей для сознательной жизни? Я за ударную работу на местах!

вернуться

21

Перевод принадлежит Сельвинскому.

вернуться

22

Смотри у Брема (прим. автора).

22
{"b":"571953","o":1}