— Эх, мил человек, Савель Кузьмич. Мужик ты, можно сказать, душа… Весь в покойного родителя (царство небесное Кузьме Лексеичу). Простяк тоже был, у-ух простяк!.. — Никодим Силыч притворно сощурился и покрутил головой. Наполнив стаканы водкой, он заговорил вкрадчиво:
— Просьба к тебе есть, Савелий Кузьмич… Приятелю моему, Стратонту Иванычу, деньжонок требуется… сот пяток. Уж не откажи, устрой. В долгу не останется.
Савелий Кузьмич поднял кверху руку:
— Понимаю, Никодим Силыч, все понимаю. Разве я когда-нибудь отказывал в просьбе. Никогда. Но… теперь не могу. Не могу, Никодим Силыч… В церковь — богу молиться — теперь я могу ходить, безо всяких; с попом здороваться — тоже без стеснения могу; опять же вот — в гости к вам ходить завсегда могу, даже с превеликим моим удовольствием, а насчет денег — крышка…
Приятели недоумевали. Они настороженно слушали Савелия Кузьмича и решили, что он «переложил лишнего», не соображает, что говорит. Но Савелий Кузьмич говорил вполне нормально и серьезно. Выпив залпом вновь налитый ему стакан, он, не закусывая, сочно сплюнул под стол и вновь продолжил заплетающимся языком:
— Не в моей власти теперь кредиты выдавать, друзья мои… Был я для вас Савелий Кузьмич, а теперь стал опять Савелька, пропащая голова. Потому как я был, так сказать, с вами в близких прикосновениях и так далее, то меня признали врагом советской общественности и, как говорится, врагом государства, а посему и вычистили из партии. И, так сказать, отстранили от занимаемой должности. Эх, друзья мои… Никодим Силыч… Горе у меня большое: ни вином залить, ни сном богатырским заспать. Через кого пострадал?.. Сам себе петлю накинул на шею. Что буду делать с семейством… Выручай, Никодим Силыч. Помоги хозяйство на ноги мало-мало поставить… Больше у меня выхода нет…
Приятели взметнули бороды, словно густые березовые веники, и в упор вывалили покрасневшие глаза на Савелия Кузьмича. Никодим Силыч приподнялся со стула и, выпрямившись во весь рост, бросил Савелию Кузьмичу:
— Значит, взаправду говоришь это?..
— И-истинная правда, Никодим Силыч, — простонал Савелий Кузьмич и уронил пьяную голову на край стола.
— Вон што!.. — комкая широкую бороду крепкой пятерней, прошипел Никодим Силыч и раздраженно громыхнул кулаком по столу. — Выходит, ты есть негодный елемент, а в честный дом зашел пить-есть… Пользы от тебя теперь никакой, што от козла молока… А гостей нам таких не нужно. Много вас найдется таких обжор… Вон из мово дому, пес голодраный! Штоб и духом твоим не пахло.
Никодим Силыч топал по полу тяжелыми опойковыми сапогами, как разъяренный жеребец, и продолжал неистово кричать:
— Вон, говорю, из мово дому!.. Ноги твоей штоб больше не было у меня в дому, сво-лочь…
Вставая неуклюже на ноги и опираясь о стол, Савелий Кузьмич с трудом приподнялся с места. Он, видимо, хотел дать отпор Никодиму Силычу действием или словом, но у него ничего не вышло. Пол под ним закачался и полез к потолку. Голову будто нахлобучил какой-то звенящий котел, а в широко раскрытых глазах рябила зеленая, беспросветная муть. Сделав шаг вперед, он, словно подрезанный дубовый кряж, изо всей силы грохнулся на пол.
1929 г.
Колокола
В церковной ограде готовились к снятию колоколов: разматывали веревки, тесали жерди, налаживали старый заржавленный блок. День был праздничный. В овчинных тулупах и полушубках люди шли на церковную площадь, тая небывалое любопытство.
Тимошка Пузан, юркий черномазый мужик, к тому же страшный балагур, стоял на колокольне и, свесившись вниз, кричал в толпу:
— Эй, вы! Православные во Христе, куды до звону прете! Ха-ха-ха! — И, высморкавшись, закричал еще громче: — Граждане, клад нашел!
— Штаны, что ля, поповские?! — кричали из толпы.
— Нет, окромя шуток…
— Чего же ты там разнюхал, шут гороховый?
— Дерьма птичьего пудов десять, вот чего!
— Это нам пригодится для удобрения…
Дядя Юмат, запрокинув голову, кричал Тимошке надрывным, бабьим голосом:
— А ну, Тимош, напоследок-то стрезвонь!
Тимошка не был звонарем, а трезвонил почище любого звонаря. Подхватив слова дяди Юмата, со свойственной ему веселостью, ответил:
— Есть такое дело! — И, забрав в руки узловатые веревки от колоколов, натянув их словно вожжи впряженной тройки, гулко прорезал утреннюю морозную тишину, весело и в такт выговаривая:
Тень-брень, балалайка,
Не жена ты мне, Паранька,
Жена моя — Катенька,
Как конфетка, слатенька,
И-и, эх ты!
Около ограды задавали трепака собравшиеся мальчишки, обращая на себя внимание всей толпы. Мужики весело разговаривали, и смеялись над расплясавшимися ребятишками, и хвалили Тимошку за его искусное мастерство трезвонить под пляску.
Иначе ко всему относилась Филатова бабка Арина. Она смотрела на все происходившее как на богохульство. И, желая с кем-нибудь отвести душу, озабоченно искала в толпе собеседника. Не найдя никого, она взглянула на колокольню и на весело пляшущих мальчишек, жалостливо простонала:
— Антихристы!..
А в то время у кулака Лариона Дериглазова сидел бывший церковный староста Семиперстов и странник, «божий человек», лет около пятидесяти, здоровенный дядя, с длинными путаными волосами. Компания сидела за чаем и вела затаенный разговор…
— Так вот и сделаешь, мил человек, — опрокидывая набок допитый стакан, проговорил Дериглазов, обращаясь к «божьему человеку». — Вот тебе пока пять целковых, а ежели дело выгорит, озолочу! Понял? А теперь на-ка вот, выпей на дорожку для храбрости стакашек, оно развяжет язык-то лучше. Пей, добрый человек, пей. Все мы не без греха, — увивался Дериглазов.
«Божий человек», не поморщившись, осушил чайный стакан водки и, закусив моченым яблоком, стал одеваться.
Когда странник оделся и, закинув за плечи холщовую замасленную котомку, взял в руки свой посох, Дериглазов сделал последнее напутствие:
— Иди, «божий человек», в задние ворота, через огород, а там гумнами да амбарьями выйдешь на большую дорогу и так незаметно повернешь к церкви, будто бы из другого села. Понял? Ну вот, станешь подходить, раскланяйся всем низко, а потом постепенно переходи к нужному разговору. Ну, ступай с богом. Мы с Семиперстовым тоже придем немного погодя.
«Божий человек» низко поклонился и, попрощавшись, вышел.
Только что ушел странник из дому, хозяйка, Степанида Гордеевна, пухлая, неповоротливая баба, поджавши щеку тыльной стороной ладони, проговорила нараспев:
— Зря это все ты, Ларион Митрич, канитель заводишь, пра, зря. Может ли что остановить теперь, когда уже всем селом постановили… В расход себя только понапрасну вводишь.
— Расход тут не ахти какой, — барабаня волосатыми пальцами по столу, сказал Дериглазов. — За такие дела сотню не жалко…
— Если бы толк был виден, — вставила Степанида Гордеевна.
— Тебе бы все — толк!.. — огрызнулся Ларион Митрич. — Выйдет не выйдет, а попробовать не мешает. Чем черт не шутит, как говорится. Можа, и на самом деле выгорит?
Семиперстов встал со стула:
— Пойдем, Митрич… Посмотрим.
Ларион Митрич спохватился.
— Пойдем, Кузьмич, сходим. — И начал торопливо одеваться.
Странник стоял около церкви, окруженный плотным кольцом толпы, и красноречиво, «апостольски», говорил не сбиваясь:
— Православные христиане! Настают страшные дни, сбывается писание Христово: «И будет гонение на церковь божию, и пастырей ея. Народ подвергнется диявольскому искушению, и будет неведомо что творить. Каждый хозяин не будет иметь права над своим добром. И придет время, будут у каждого кучи денег, станет серебро и злато валяться под ногами, а купить на него будет нечего. Народ будет умирать от голода, яко насекомые в предзимье. И напрасны будут тогда наши мольбы ко всевышнему о ниспослании благодати на землю, и о прощении грехов наших». Господь, наш царь небесный, долготерпелив и многомилостив. Но всему бывает предел. Еще не поздно, православные, покаяться во грехах своих… Смилуется бог и простит всякие беззакония, как вольные, так и невольные.