Итачи не знал, как теперь ему жить, что он может сейчас и кому нужна эта обуза. Все, чего он желал, — смерти, своей естественной смерти; в том положении, что он находился сейчас, ему недолго осталось. Итачи спокойно, без юношеского трепета, без ошеломительного и пугающего осознания относился к смерти, изведав вечную тьму в глазах. Это избавление, это упокоение, это освобождение, длинный спокойный сон, а Итачи так желал отдохнуть. За свою короткую жизнь длиною в двадцать два года он слишком устал, слишком многое пережил, слишком многое потерял, слишком многое сделал и не сделал, слишком много метался, смотрел, куда надо и не надо было, выбирал, что надо и не надо было, чувствовал то, без чего мог прожить и не мог.
Он размышлял так, как будто для него уже все было кончено.
Итачи подошел к тому моменту жизни, до которого обычно добираются лишь старики, — к осознанию значения смерти не как нечто пугающего своей неизвестностью, а как покою и исцелению. Он хотел упокоения себе, своему покалеченному телу и душе. Хотел перестать думать, метаться, испытывать боль, а не жить долгие бездарные и бесполезные годы в темноте, в одиночестве, брошенным, возможно, нищим, возможно, пойманным и казненным на месте, голодным, грязным, но в любом случае покинутым всеми: и людьми, и их памятью, и их доверием.
Это было его дальнейшей судьбой.
Бывший шиноби Скрытого Листа, о котором знали все страны, которого уважали и боялись все, теперь побитый и выброшенный как собака, как старая издыхавшая дворняга, не нужная никому, которую первый встречный, узнав, убьет и получит за это деньги. Такая судьба ждала Итачи, он знал это.
Он не мог ничего сделать, кроме как принять это.
Итачи не шевелился, сидя там, где его посадили, привыкая к темноте, пытаясь прислушиваться к звукам вокруг, но было тихо, и тишина вперемешку с тьмой в глазах раздражала.
Прошло еще некоторое время, пока до слуха не дошел звук шума, кажется, это были открывающиеся седзи и чьи-то шаги. Они становились все громче и ближе, Итачи, как истерзанный зверек подбирая ноги и выпрямляясь, неосознанно поднял голову навстречу подходившему к нему человеку, беспомощно бегая слепыми зрачками под закрытыми веками. Кто-то остановился возле него, Итачи хотел спросить, кто это, но его опередили:
— Вставай, Итачи.
Это был Шисуи. Он узнал его голос, он почувствовал, как подле него сели на корточки, именно на корточки, и дотронулись до плеча, готовясь помочь подняться. Но Итачи покачал головой, твердо останавливая рукой своего друга.
— Не надо, Шисуи.
— Почему? — судя по голосу, тот был очень близок. — Открой глаза.
Итачи не стал сопротивляться или отказываться. Часто зажмуриваясь, чтобы угомонить оставшееся жжение в глазах и двинуть мышцами застывшего лица, он, моргая, начал открывать их, слезящиеся и слипшиеся от корки крови под ними, пока не раскрыл полностью.
Шисуи молчал, Итачи искренне жалел, что не видел его лица. Теперь он уже никогда его не увидит. С этим надо смириться и жить дальше. Хотя бы прожить еще пару дней, чтобы обо всем рассказать Шисуи и попросить о помощи.
Рядом что-то заплескалось, какая-то жидкость, до щеки дотронулось нечто влажное, кажется, ткань, которая начала смывать с кожи засохшую кровь.
— Ужас.
Итачи слепо пытался всмотреться в лицо напротив, как будто появилась возможность хоть чуть-чуть разглядеть раздраженно сдвинутые брови Шисуи и без слов говорящие глаза. Итачи не подозревал, что выглядит так, всматриваясь распухшими, побелевшими и покрасневшими и сразу видно, что слепыми глазами, еще более отвратительно и ужасно.
— Что они сделали с тобой?
Итачи усмехнулся. Впервые за несколько дней он усмехнулся так непринужденно и как будто с неподдельным облегчением, что еще способен посмеяться над собой и своим положением.
— Ничего смешного, — тут же отрезал голос Шисуи. — Это чертовски неприятно, когда я понимаю, что ты смотришь на меня, как будто насквозь по-прежнему пронзаешь взглядом, но при этом ни черта не видишь. К тому же твое лицо обгорело, у тебя будет шрам на подбородке. Давай, — влажная ткань больше не касалась лица, — я помогу тебе встать.
— Куда мы? — Итачи подался крепким рукам, служившим ему опорой, и они поддержали его под плечо, пока он вставал, стараясь удержать шаткое равновесие. Шисуи перекинул его руку через шею и, поддерживая Итачи за спину, двинулся с ним, осторожно, чтобы тот имел возможность делать все же пусть и слепые, но твердые и уверенные шаги опухшими и горящими ступнями, прихрамывая и сдерживая боль.
— Я немногое знаю. Нас отвезут в какой-то город, будем там жить или скитаться, как получится, но с нами будет еще одна из собак Шимуры что сопровождать, что ждать там. Теперь это всю жизнь будет бежать за тобой по пятам.
— Шисуи, — Итачи, словно не обращая внимания на его слова и не придавая им значения, понизил голос и замедлил шаг, — здесь кто-то еще есть?
— Нет, мы одни. Пока что.
— Что со свитком? — почти одними губами прошептал Итачи.
Что бы с ним ни было, но эта вещь, за которую он готов был убить любого, кто посмеет посягнуть на залог неприкосновенности брата, которая была дороже свободы и всего того, что превозносил и переносил Итачи, заставляла насильно думать о жизни. В конце концов, если все уже не так важно, тогда какой толк в смерти, когда можно существовать, пока твоя жизнь — залог жизни Саске.
— Он у меня, не волнуйся, сейчас надо думать не об этом, малыш Итачи, — так же тихо отозвался Шисуи, и в его голосе чувствовалась теплая и грустная улыбка. Они резко остановились, Итачи начал чутко прислушиваться, пытаясь понять причину их внезапной остановки, но перед ним всего лишь открылись седзи и не более.
Облегчение. Первая мысль Итачи была о том, что их разговор услышали, и он с холодом ощутил, что у него едва ли не остановилось сердце.
Никто, никто, никто не должен узнать, что я храню. Если я не смог избежать этой участи, то брат, мой брат ее избежит, Боги, вы не будете смотреть на него, наслаждайтесь мной, но не им.
— Шисуи?
— Тсс.
Они медленно шли по коридору теперь в сопровождении двух членов АНБУ: Итачи не видел, что они не одни. Но как только он услышал это короткое шипение, больше не произнес ни слова.
Они все куда-то шли, кажется, вышли на улицу, потому что резко стало холодно, стал слышен ветер и шорох травы под все еще болевшими от пожара и обгоревшими ногами. Итачи шел шатко и неуверенно, слабо и непривычно, то и дело вздрагивал и терял равновесие, когда наступал на неровности или ямы, или когда было особенно больно. Он часто спотыкался, но это не выглядело, как могло сперва показаться, смешно, например, если бы он был зрячим, но наоборот, даже их сопровождающие из Корня хмурились и чувствовали в себе паршивый осадок, иногда без просьб со стороны Шисуи помогая Итачи перейти через особо трудные препятствия.
Даже враг, даже предатель, держащийся так, благодарящий за любую помощь, вызывает уважение и стыд за самого себя.
— Сейчас вечер? — лишь раз спросил Итачи, обращаясь ко всем сразу, а не к кому-то конкретно.
— Ночь, — отрывисто и громко сказал на ухо голос Шисуи.
«Ночь», — отрешенно повторил про себя Итачи.
Для него и так наступила вечная ночь.
Они спускались, кажется, вниз по холму, потому что ноги то и дело подгибались; Итачи, не понимая, что они идут по склону, ставил ногу на уровень с первой, резко проваливаясь в пустоту и едва ли не падая каждый раз. Он чувствовал себя беспомощным как маленький ребенок, впервые вышедший в мир, каждый его шаг был так же неуверен и шаток, он так же часто спотыкался, но, тем не менее, не промолвил ни слова.
Потом они шли по ровной площадке, Итачи чувствовал на своем лице леденяще свежий ветер. Не такой, какой раньше, а слишком влажный; не успел Итачи догадаться о том, что это за место, они остановились.
Неужели остановились? Казалось, что еще чуть-чуть и от боли в обожженных ногах невозможно будет сделать ни шагу.