Итачи в последнюю очередь остановился возле своего дома, сжимая в руке горящую доску от какого-то уже канувшего черными обломками угля жилища. Он слышал за спиной нарастающий гул костра, слышал, как пламя подбирается все ближе, и уже, кажется, горел их сад, любимый сад матери и такой же любимый самим Итачи. Это было единственное место, где он при жизни здесь мог расслабиться и отдохнуть, наслаждаясь воздухом леса и безмолвием, всегда окружавшим их окраину. Впервые за ночь сердце его сжалось настолько сильно, настолько болезненно и оглушительно, что в губах и кончиках пальцев поднялась колючая, пылающая дрожь. Сожаление или страх, Итачи не знал, как назвать эту тоску, почти отчаяние от своего внезапного бессилия: он едва-едва мирился с мыслью, что сожжет свой же родной дом, который он всегда любил и возвращался сюда с удовольствием, с любовью к самим его стенам.
Дом, с которого все началось, с ним же все и закончится.
Итачи вошел в калитку заднего двора, теперь точно убедившись, что чайная беседка охвачена огнем, полыхавшим в той части сада. Итачи не спеша шел по большим камням к парадному входу, подошел к седзи и открыл их: в глаза ударила безмолвная темнота и тишина, исчезнувшие из-за яркого огня горящего в руках факела.
— Я вернулся.
Холодно.
Пусто.
Безмолвно.
Слышишь, как пусто? Радуйся, Учиха Итачи, торжествуй на собственной могиле!
Впервые он приходил в такой дом, безжизненный, мертвый, как и его жизнь.
Итачи единственный раз за ночь снял свою обувь, босиком ступая все по тем же холодным и неровным доскам, стесанным многолетней ходьбой по ним; он уверенно шел по коридорам, поочередно заходил в комнаты, поджигал татами на полу и вспоминал, как три месяца назад мать просила его с Саске вынести их во двор на солнце. Долго смотрел перед тем, как пойти дальше, как огонь убивает все, что было связано с жизнью здесь.
И своя комната, и родителей, и Саске, и гостиная, и кухня — Итачи вышел в сад: впервые за ночь в нем что-то замерло и окончательно умерло с треском вспыхнувшего ярким пожаром дома. Он теперь ярко горел, как факел, как спичка, дом, крепкий дом, любимый, свой, надежный, в стенах которого прошла вся жизнь, стены которого Итачи любил.
Последнее, что отобрали у него, это место, где он родился. Саске родился не здесь, его первый крик оглушил комнаты их тетки, и лишь один Итачи впервые увидел свет в этих стенах.
Опустошенный, мертвый, надломленный, но все же не сломанный, он шел по саду, собираясь через черный ход покинуть навсегда то, что перестало существовать.
Но внезапно, дойдя до того места, где напротив были седзи в его комнату, Итачи остановился, как будто не веря своим глазам.
У его окна с его рождения росло небольшое деревце. Итачи видел, как оно росло, они крепли и поднимались вместе, но оно всегда оставалось вечно зеленым, сколько бы они всей семьей ни высматривали в гуще кривых сплетенных веток бутоны.
Но сегодня впервые за двадцать два года оно цвело. Ярко-алыми цветами.
Итачи поджал губы, грустно усмехаясь. Он мечтал увидеть, какого цвета у его любимца, посаженного в честь его рождения, цветы, а оказалось, что цвета крови.
Кровь. Она всюду, пролитая его рукой, да и сотнями других рук. Грязная земля, столетиями впитывающая в себя темную кровь невинных и виновных, сколько еще ты будешь держать это в себе?
Внезапно Итачи как человек, забывший нечто очень важное, обернулся, охватывая блестящим взглядом горящий дом и как будто что-то вспоминая.
«Помнишь мой первый кунай, который купил на ярмарке отец? Я всегда носил его с собой, но никогда не пользовался. Он был моим талисманом, символом моей жизни шиноби».
«Кунай! Кунай Саске!»
Итачи, почти не понимая того, что делает, словно обезумев ринулся в горящий дом, вот-вот грозящий обвалиться ему на голову.
Саске никогда больше не увидит этот кунай и не скажет, что это его талисман, тот ушел из его судьбы, но теперь оказался жизненно важным Итачи, который ухватился за мысль о нем как за последнюю соломинку в том водовороте, в котором тонул. Если младший брат так дорожил вещью, которая была его талисманом, Итачи желал получить ее себе и хранить у своего сердца как память о Саске, как собственную поддержку, как память об отце, о матери, о доме, о Конохе, о жизни, которой нет, и никогда уже не будет, что бы ни было впереди.
Даже живя так, как жил раньше, повторяя то, что делал раньше и что приносило удовольствие и радость, прошлое все равно нельзя вернуть. Мысли, чувства, ощущения — они не возвращаются. А пустые действия как насмешка над теплом, хранящимся в воспоминаниях.
Итачи едва видел в смоге и копоти дыма, его глаза обжигало огнем, слепило, они слезились, он задыхался, снова начался приступ кашля, слюна перемешалась с бледно-розовой кровью; но Итачи все так же рвался вперед, наугад, почти не видя, ослепленный ярким светом, который обжигал кожу рук.
Вот он, ад. Огонь, из которого выхода нет. Это — твоя жизнь, Учиха Итачи, это — твоя могила.
Смирись. Смирись же уже!
Упади же уже и не встань, не встань, сдайся, задохнись!
Комната Саске пылала. Итачи не мешкал, зная, где брат хранил свою реликвию.
В плетенной коробке, увы, горящей.
Итачи был без обуви, он поранил стопы до крови, обжег их, едва шел; катаной толкнул коробку, откуда вывалилось тлеющее барахло, среди которого о татами стукнулось что-то твердое.
Клинком быстро разбросав ненужные вещи, Итачи наконец нашел тот самый кунай, самый обычный на вид, самый дешевый, но на нем старательно было выплавлено еще детской рукой имя.
Саске.
Итачи взял его в руки и тут же со стоном выпустил обратно, обжигая раскаленным в огне металлом ладони. До крови закусив пересохшие и потрескавшиеся губы, Итачи, весь копоти, в угле, с ожогами, задыхающийся, кашляющий, снова поднял кунай, потом куда-то ринулся, закашлял — он не помнил, как рухнул в саду на землю, буквально теряя на ней сознание и крепко впиваясь ногтями в ее темный грунт, раздирая его и вырывая с корнем сорняковую траву.
Хрип.
Покрасневшая и опухшая рука по-прежнему крепко и не отпуская держала раскаленный огнем кунай. Боль от ожога начала доставлять удовольствие, жестокое, смертельное удовольствие.
Итачи не мог встать, слыша, как позади него с громким грохотом обваливается его дом. Он в изнеможении лежал на холодной земле, едва сдерживая в себе порыв то ли ошеломляющего, страшного рыдания, то ли разрывающего, безумного смеха; однако Итачи все же засунул за пояс кунай брата и тяжело, как раненный бык поднялся на колени, хрипло дыша открытым ртом.
«Неужели все? Все? Совсем все?»
Веселись, чудовище клана Учиха, веселись, гадкое и проклятое отродье, уродство, дрянная подделка, недочеловек.
Конец своей жизни все же пришел вне зависимости от конца жизни Саске.
Эта мысль почему-то принесла и почти умиротворение уже умирающего человека, и раздражение, и грусть, и тоску, и обреченность.
Что делать? Вставать и падать, идти и существовать — это просто жизнь, ее надо принимать, ведь все же есть, ради чего жить, ради чего Итачи опять встал, опять почувствовал нужным набраться сил.
Саске не нужен рядом, сама мысль о том, что за его жизнью надо пристально следить, поднимала с земли.
Итачи попытался встать, неуклюже, неловко и слабо, слыша где-то вдали голоса: вот и люди явились на пепелище и в ужасе смотрят на полыхающее поле смерти.
Итачи поймал себя на мысли, что надо как можно скорее уходить, ведь его ждет Шисуи, пусть подкашивались ноги, дрожали губы; но как только Итачи более менее выровнялся и твердо встал на землю, последнее, что он запомнил, это чей-то шорох за спиной, вспышку в глазах, оглушительную боль и темноту, разливающуюся с долгожданной тишиной.
Далее наступило небытие, в которое провалился Итачи, как подкошенный упав на землю, оглушенный по голове прикладом рукоятки катаны одного из тайных членов Корня АНБУ.
***
Однажды, когда-то очень давно Фугаку, сидя с Итачи на веранде их дома, сказал, что человек способен по-настоящему неудержимо и страшно страдать лишь от своей собственной руки. Другие люди только побуждают их мысли и чувства начать жить по-новому, тогда как сам человек начинает использовать это против себя.