— Это настолько очевидно?
На усмехнулась, и этот горловой низкий звук прошил мне грудь и ухнул где-то в глубине моего живота.
— Немножко.
Помолчав, я сказал:
— Ты знаешь, в чем тут дело.
Она подняла голову, поймала мой взгляд и пристально на меня уставилась.
— Не-а. Так запросто ты не отделаешься. Скажи мне сам.
Я крепко сжал губы, прежде чем заговорить:
— Порой я бываю ужасно напуган. Не могу избавиться от этого твоего образа… как ты съежилась в углу. От этого я столбенею, и не могу заставить себя до тебя дотронуться, из-за боязни, что я все ещё не до конца излечился. Думаю, мне нужно еще немного времени чтобы… снова начать себе доверять.
— Тебя это, вроде бы, не сильно волновало, когда ты вернулся две недели назад!
— Ну, тогда у меня крышу срывало от радости, что я вернулся домой. Мне море было по колено.
— Ага, вроде того, — усмехнулась она. Положив голову мне на грудь, она принялась теребить пальцами едва заметный там светлый ворс. Пожалуй, при другом раскладе мне было бы щекотно, но сейчас я был так перегружен пережитыми ощущениями, что все, что мог почувствовать — тепло ее руки. — Полагаю, мне просто нужно быть с тобой повнимательнее, — сказала она, и я кожей почувствовал как она улыбнулась, прижавшись ко мне.
***
— Я должна тебе кое в чем признаться, — сказала Китнисс, когда мы опять проснулись с ней в то утро.
— В чем? — спросил я, не скрывая любопытства.
Она приподнялась на локте и взглянула на меня серьезно, а ее щеки заливал румянец.
— Когда тебя не было, я приходила в твою мастерскую.
— Ясно… — сказал я, ожидая более детальных объяснений.
— Ну, я об этом и говорю… я приходила в твою мастерскую… и видела там портрет Прим, — она нахмурила брови. Мы редко говорили с ней о Прим. Для Китнисс было слишком сложно вслух упоминать имя своей маленькой сестренки, и я всегда был очень внимательно относился к тому, чтобы она лишний раз не была упомянута.
— Я… Ты в порядке? Я неправильно ее нарисовал? — в моем вопросе сквозило беспокойство.
— Нет! — воскликнула она, наверняка громче, чем собиралась, потому что после этого сразу заговорила уже гораздо тише. – Нет, я… смотрела… на картину несколько раз, пока тебя не было. Это было нелегко. Когда я впервые ее увидела, думала, меня кондрашка хватит, — она издала звук, полный горькой иронии. — Я пыталась проверить так себя, понимаешь. Пыталась смотреть на нее, чтобы увидеть… смогу ли я. И я смогла. Смогла на нее смотреть.
Я понимал, о чем это она. Она пыталась примирить факт безвременной гибели своей сестры со своей обычной жизнью. До сих пор Прим была для нас чем-то надмирным, запредельным, обсуждаемым только в контексте ночных кошмаров, вторгающихся в сон Китнисс. Воспоминаниям о смерти Прим не было места при свете дня, слишком силен был страх, что Китнисс снова впадет в депрессию от мыслей об этой невосполнимой утрате. И то, что она вот так вот сама заговорила со мной о Прим было для нее огромным шагом вперед.
Я зарылся пальцами в ее растрепанные волосы, наткнувшись тут же на узелок, не пускавший их соскользнуть сквозь темные пряди, и слегка потянул.
— Это… нелегко… верно? — мягко спросил я почти что шепотом.
— Очень, — ответила она так же тихо. — Я все думаю о том, как это ненормально. И у меня все внутри переворачивается. Но я хочу ее видеть. Помнить о ней. Быть в состоянии разговаривать о ней без того, чтобы тут же терять голову, — она вновь откинулась на подушку, уставившись в потолок, и теперь уже я приподнялся на локте, чтобы заглянуть ей в лицо. — Она была моей сестрой! — горячо воскликнула она, стукнув кулаком по матрасу. — Нельзя ее забывать лишь потому, что для меня слишком болезненно ее помнить.
— Ты хочешь как-то почтить ее память? — осторожно спросил я, беря ее за руку и нежно её растирая, чтобы снять напряжение.
— Не на публику, ты понимаешь. Здесь, между нами.
— Отчего бы нам не добавить ее в Книгу памяти? — предложил я не очень уверенно. Мы пока не упоминали в Книге Прим, и Китнисс никогда не выражала желания этого сделать.
— Возможно, — уклончиво ответила она, вероятно, имея ввиду «нет». Она еще не была к этому готова. В книге уже была моя семья — и фотографии, которые Том нашел на пепелище. Отец Китнисс. Она решилась его туда добавить после того, как я вернулся из больницы. И все трибуты, которых знали мы, и те, кого знал Хеймитч, уже были записаны в Книгу.
— Так ты не сердишься, что я ходила в твою мастерскую, пока тебя не было? — спросила она, изучая мое лицо, видимо, пытаясь разглядеть признаки недовольства.
— Конечно же нет! Приходи туда когда захочешь, — она слегка заерзала, видно, ей все еще было не по себе, и я не смог удержаться от того, чтобы не схватить ее в охапку, прижать к себе. — Послушай, все мое — твое. Я ничего от тебя не скрываю, кроме того, что ты сама не захотела бы увидеть, — я чмокнул ее в лоб, погладил по густым спутанным волосам. — Для тебя это уже большой прогресс, но ничего страшного, если к большему ты пока не готова. Нужно время.
— Знаю, — прошептала она, пристраиваясь к изгибу моего плеча. — Мне это нужно. Нужно, чтобы память о ней жила, иначе это будет все равно что снова ее потерять, — она зарылась лицом в мое плечо, а я обхватил ее покрепче, жалея, что мои ласки не могут прогнать прочь ее печаль. Мне хотелось поддержать ее, но бывают дороги, по которым нужно прийти в одиночку. И хоть сейчас она не плакала, я знал, что сердечная боль жестоко ее терзает.
***
После обеда запах свежего хлеба чувствовался благодаря открытым в доме окнам даже в саду, где я сгребал сухие листья вокруг кустиков примулы. Это был природный аромат хорошо пропеченного хлеба с орехами, и еще пекущихся — хлеба с ягодами и сладких ванильных кексов. Я не устоял от искушения остановиться и глубоко вдохнуть этот манящий домашний аромат, смешанный с запахом свежей земли и прели. Китнисс как-то сказала мне, что скучала по запаху выпечки в нашем доме. Забавно, ведь он окружал ее каждый божий день в пекарне. Однако она упорствовала, что это не одно и то же.
Очевидно, для нее этот запах был еще одним доказательством, что я наконец снова дома. Сама Китнисс, по которой я так истосковался, сейчас была в доме, на расстоянии нескольких шагов. Стоило мне снова сказать это себе, и все мое существо наполнилось упоительной радостью. Больше это не было мечтой или желанием. И мной внезапно овладел порыв, и остро захотелось оказаться рядом с ней.
Переступив через кустики примулы, я направился к черному ходу. По пути я чуть не запнулся об одну из девчушек, которые приходили потрудиться на огороде их сиротского приюта — полагаю, ее звали Айви. Она как раз вывернула из-за угла с полной корзиной сладкого перца и тот рассыпался по земле. Слегка смущаясь, она мне улыбнулась:
— Это я их посадила! — выдала она с гордостью, и грива ее рыжих волос колыхалась от владевшего ею восторга.
- Они, похоже, уже поспели. Но ты не собирай сразу все — не успеете съесть, и они могут испортиться, — сказал я мягко, поднимая блестящие, будто воском натертые, овощи.
— Не испортятся! Мистер Эбернати обещал нам показать, как делать из них закатки, — и она потопала через дорогу, к ватаге других детей, которые окружили одного из хеймитчевых гусей, явно намереваясь и перед ними похвастать урожаем.
— Мистер Эбернати? — переспросил я, обращаясь уже скорее к самому себе, чем к ней, тем более, что она уже удалилась. Покачав головой, я вошел в дом и обнаружил там как раз Хеймитча, который обнюхивал хлеб как изголодавшийся бродячий пес.
— Дал бы ты ему остыть, — сказал я, убирая садовые перчатки. — А будешь и дальше так трескать, испортишь свою мальчишечью фигуру, — принялся я его поддразнивать. Хеймитч по приезду из Капитолия демонстрировал прямо-таки волчий аппетит, как будто из голодного края вернулся, хотя кормили там до сих пор прилично, даже после войны. Лично я не возражал против всяческих кулинарных изысков. Но Хеймитч явно предпочитал кухню родного Дистрикта.