Почему-то Тэарга вспомнила ту девчонку с ветром в дурной голове и глазами, что летний цветочный мед – и на душе стало еще чуть-чуть легче. Она ведь тоже была частью этого узора – хоть и вряд ли это понимала, в отличие от всех остальных. Она просто жила, просто танцевала на кромках золотых облаков, разбрасывая из рукавов яблоневые лепестки, хохоча и кружась, просто сражалась, одержимая желанием доказать что-то себе, окружающим, всему миру… Ведьма Лореотта улыбнулась ей, такой чужой и далекой: кем бы они ни были друг другу, а все в мире сплеталось так тесно, и она искренне любовалась этим бесконечно прекрасным и бесконечно великим таинством соединения жизни и смерти, добра и зла. Каждая из них вела свою игру, каждая из них была отдельной нитью в узоре – но без кого-то из них мир не смог бы существовать. Он был бы совершенно другим, развертывался бы абсолютно по-другому. И невероятное счастье заключалось в том, чтоб жить вот так, как жила Птица Атеа – одним моментом, взахлеб, допьяна.
В тесной комнатушке не было никого. Снаружи завывал ветер, и Тэарге казалось, что во всем мире она сейчас одна – крохотная песчинка, замершая где-то, где не существовало потоков времени, где не существовало никаких границ и стен. Она видела далекие пустыни, рыжие дюны с цепями змеиных следов, видела скалистый берег бушующего океана и белые паруса, вздымающиеся над пенной волной. За метелями, за порогами облаков и узорами звезд она видела тысячи лиц, слышала тысячи голосов, ощущала касания тысячи рук. Где-то там рушился Лореотт. Где-то там поддержка пришла оттуда, откуда ее никто не ждал. Где-то там разгоралось пламя истинной веры. Где-то…
Она была среди людей – впервые так остро и живо. Все они еще несколько часов назад казались ей чужими, а сейчас, слушая их смех, глядя на них, Меред ощущала себя частью чего-то большего, гораздо большего, чем она сама. Они пели песни на незнакомых языках – но откуда-то она знала слова и понимала все.
Скоморохи сидели у камина, что едва теплился, и Птице казалось, что кожа их сияет золотом. Словно солнце щедро напоило их тела своим светом, словно сердца их были живым жаром, а от того они светились изнутри. Они пахли летом, свободой, непокоренной силой юности. В глазах их она видела единую жажду, единое стремление, и столько красоты в том было, столько силы, что она едва ли не задыхалась, ощущая, как Хартанэ поет в ней самой, отзываясь на этот поток немыслимой мощи. И Меред пела с ней, громко и надрывно, всю себя отдавая этой реке, стремящейся меж клеток, крыш и звезд куда-то вверх. Вверх! Выше! Выше!
Солнце в ней, солнце-внутри-нее восходило из-за темного синего моря, поднимаясь из самых ее глубин, с влажного мягкого дна, где жемчуга прятались в перламутровых тонких раковинах, где водоросли оплетали сетями почерневшие от времени остовы затонувших кораблей. Ее соленое сердце-солнце разгоралось сиянием все ярче, и всей собой она тянулась сейчас к тем, кто нынче был далеко. Почему-то Меред знала: где бы они ни были – они почувствуют. Они узнают ее голос в песнях метелей, в звездном шепоте, они ощутят ее теплые руки, что так хотели обнять их всех с великою любовью – и они вспомнят ее сейчас, в этот момент времени, который никогда не повторится, который безвозвратно уйдет. И на крохотный миг вечность зафиксируется, замрет, и станет светло. И тихо. Так тихо, что будет слышно, как на землю опадают крохотные частички звездной пыли, будет слышно, как северный свет ложится наземь… И это будет прекрасно.
Я люблю вас, милые мои. Я с вами, сколько бы верст меж нами ни было. Все будет хорошо.
Прежний мир таял видениями былого, забирая всю боль и печаль прочь. Впереди была битва – нет, танец. Самый чудесный танец, который только мог свершиться в жизни обычной земной женщины, прозванной Чайкой. И она пела, провожая тот мир и встречая новый – вечный, солнечный, мир без границ. Белая птица летела над морем, падая в рассвет, и тени ее крыльев касались спин громадных китов, величественно плывущих средь соленых волн.
Девочка осталась внизу, среди людей – и Тэарге казалось это правильным. Недоверчивая, нелюдимая, сейчас Меред была ровно там, где должна была быть. Эльфийская ведьма любила одиночество, и ныне, когда сквозь дерево и камень откуда-то снизу доносился сильный звучный голос, одиночество это стало совсем уж чудным: сладко-соленым, тихим и светлым. Знающая слушала ее – и слушала весь мир, вторящий ей дивным хором, и в этом созвучии ей чудилось что-то верное и настоящее. Мир был разделен столькими границами, столькими барьерами – но о самом главном он пел на одном языке. Что-то рушилось сейчас, разбивались оковы и лопались цепи, и они – каждый самый крохотный огонек, каждый человек, каждое сердце – все они расправляли крылья, чтобы научиться летать и чтобы наконец-то узнать небо.
Она помнила ее.
Помнила в ее в игре тени и света на молодой сочной листве, когда косые лучи летнего солнца просачивались сквозь дырявое изумрудное кружево крон. Помнила во вкусе земляники на губах, в шепоте трав, в веселом звоне ручейков и птичьем заливистом гомоне. Она помнила ее в безмолвии зимней стужи, когда так остро ощущаешь, что ты – совсем один, и что тебе не прибиться ни к чьим ласковым рукам. Она помнила ее в первом несмелом касании, в солнечном золотом сиянии на донышке ее глаз, в запахе диких цветов, запутавшемся в волосах. Она помнила ее.
Мара стояла рядом с ней, едва касаясь ее плечом, и вся она была сотканной из солнца. Даэн не могла пошевелиться, не могла вымолвить ни слова – лишь смотрела в ее глаза, в которых плавились миры, в которых дробился мягкими золотыми бликами свет. Она помнила эту женщину тысячи лет, словно когда-то давным-давно их создали, спаяв навек, и по-другому уже попросту не могло быть: их не сумело бы разлучить ничто. Даэн знала, и это было так просто, как улыбка ребенка, как распустившийся поутру среди налитых колосьев пшеницы василек. И мир, серый и пустой, уже не мог быть прежним: он менялся, взрываясь цветом и звуком, и каждый раз в этом заключалось истинное волшебство.
Они просто смотрели друг на друга, а время текло сквозь них потоком, и перед глазами Птицы проносились видениями сотни лиц – тех, что когда-то Мара носила, снова рождаясь в этом мире, а может быть, и в других. И каждое из этих лиц Даэн знала наизусть, до последней черточки – и любила, любила, любила. И дороги их неизменно сплетались, сплетались в каждом новом воплощении и в каждом новом миге, и в каждом моменте себя – она помнила ее.
Они замерли в бесконечности, вновь став единым целым, как и тысячи раз до того, и тихое «Здравствуй» вновь звучало, наполняя светом все ее существо.
Здравствуй, Мара. Здравствуй, любимая.
Здравствуй.
Иные нити были переплетены так крепко, что Создатель не смог бы расплести их – даже если бы вдруг захотел того. Но бог любил то, что делал, и все он делал не зря – и Тэарга улыбнулась ему, его великому замыслу, его творению. Он был таким терпеливым, а на донышке его лукавых глаз светилась загадка – ну же, взгляни. Посмотри внимательнее. Почувствуй и узнай. И всякий раз, связывая новые нити в полотне дорог, он знал – эта встреча будет вечной. Каждый раз в мириадах случайностей она будет выпадать константой. И даже сама смерть не сумеет изменить это – потому что смерти не существовало. Был лишь долгий путь и бесконечное счастье, что пряталось в секундах и мгновениях, когда вдруг где-то в мире один человек, глядя на другого, с удивлением понимал: я помню его. Я его знаю.
За стенами Келерийской гильдии шумели ветра и пели волки. Где-то далеко-далеко шелестел сухостой, пропарывающий белоснежное одеяло снега, и в песне той была задумчивая грусть, тишь и тоска. Ати сидела на подоконнике, глядя за окно, туда, где над спящим миром развевалось лоскутным платком северное сияние. Сквозь него просвечивали тускло звезды, и одна из них, та, что поднялась почти выше всех, заливала сумрачным светом долину. И она сама тоже была такой, как песни сухого былья на ветру – задумчивой и тоскливой, печальной. Ати ощущала ее грусть – но вместе с тем было что-то еще, тонкое и прозрачное, неуловимое…