На новой службе с отлучками стало труднее. Только по вторым дням шестидневки, когда всё начальство на совещании у наркома, а в прошлый раз вообще не вышло. Филипп переживал, беспокоился – как там малой? Не зря, выходит, беспокоился.
– Дядя Филипп!
Фима первый его заметил. Высовывался меж; досок, махал рукой.
Был он невысокий, узколицый в покойницу мать, однако нос бляхинский, картофлей, и взгляд тоже в отца, шустрый. Посреди лба острым углом льняная челка – форс у них такой сейчас, у мальчишек.
Никогда Филипп сына не обнимал, хоть иногда очень хотелось. Сам в детстве без этого существовал, и Фимку к нежностям приучать незачем, немужское занятие. Но такой он сейчас был зареванный, несчастный, что Бляхин не сдержался – легонько ткнул кулаком в скулу.
– Здорово, Фимка. Чего нос повесил?
Эх, жалко не из дома ехал. Там, в сложенном френче, куда жена не полезет, припасена коробка печенья «Счастливое детство» и шоколад «Советский полюс» – из цековского распределителя.
Раньше сын на такое приветствие сказал бы обычное: «Я не Фимка, я Цигель». Своего имени парень стеснялся, требовал, чтоб в интернате все звали его по фамилии. Она ему нравилась. По-немецки Ziegel – «кирпич». Филиппу-то, понятно, называть родного человечка чужой фамилией не хотелось, вот и собачились.
Но сейчас малой и Фимку проглотил.
– Не хочу я в Лесную, дядя Филипп! В Лесной… плохо.
Губы ходуном, глаза мокрые – сейчас снова разревется.
– Докладывай по порядку. – Бляхин посадил сына на пенек, на обычное ихнее место. – Напортачил что-нибудь? Наозорничал? Я с тобой давеча беседу проводил. Сделал, как велено?
На позапрошлой шестидневке, вдруг заметив, как Фимка вытянулся за лето, решил Филипп, что пора учить парня жизненной науке. Мальчонка слушал очень внимательно, вопросы задавал толковые. Бляхин остался им очень доволен. Будет из человека прок – видно.
– Сделал. Потому оно всё и вышло…
– Как это? – поразился Филипп. – Не может такого быть. Я тебя плохому не научу. Я тебе чего говорил?
– Что умный человек наперед не лезет, перед товарищами не выставляется, а налаживает контакт с руководством. Чтоб оно ценило. Для этого надо свой этот… доверительный канал строить. Я и стал строить. Директору товарищу Шумскому начал рассказывать, чего он не знает. В порядке информации.
– Всё правильно, – признал Бляхин. – Неужто директор не оценил?
Мальчонка вытер рукавом нос. Понурился.
– Оценил. Молодец, говорит, Цигель, правильный взял курс, держись его. Я и держался…
– Ну?
– Проинформировал, что Мишка Кляйн про него сказал, что он, товарищ Шумский, двурушничает: у самого в шкафу на видном месте собрание сочинений товарища Сталина, а страницы в половине томов неразрезанные – Мишка специально проверял. Товарищ директор Мишку в кабинет вызвал, стал при нем листать и говорит: где неразрезанные, где? А Мишка мне потом: это, говорит, он сначала разрезал, а после, говорит, меня позвал. И вообще, говорит, откуда Шумский прознал, я никому, кроме тебя, не рассказывал…
– А ты чего?
– Чего я? Почем мне знать, говорю. Может, подслушал кто.
Филипп одобрил:
– Молодец, не растерялся. Дальше что было?
– Дальше… Ребята из шестого отряда договорились ночью в беседке сигару курить. К Пашке Санчесу батя приезжал, из Барселоны, он там министр, если Пашка не врет. Ну Пашка сигару у него и спер, по-тихому. Я проинформировал. Их застукали, вечером всех без кино оставили. Это позапозавчера было. Позавчера с утра все вокруг только об одном: кто стуканул, кто стуканул? И тут на линейке товарищ Шумский стал рассказывать, как мы будем отмечать двадцатилетие великого Октября, и вдруг говорит: а знамя понесет Серафим Цигель из пятого отряда, он заслужил. А чем я заслужил? Не отличник, ничего… Ну и стали все на меня смотреть… нехорошо стали смотреть. Ничего не говорят, но подойду – уходят. Может, обошлось бы как-нибудь, я даже придумал как…
– Что придумал? – с интересом спросил Филипп. Положение у парнишки в самом деле получилось аховое – потому что Шумский этот идиот, нельзя так источники палить.
– У нас есть Федька Ким, кореец. Я придумал, шепну, что это он… Его все равно никто не любит, он плакса. Но не успел я. Потому что вчера было четырнадцатое, а по четырнадцатым у нас «чистка».
– Чего-чего?
– Месячное собрание, по «чистке». Товарищ Шумский завел. Для поддержания критически-товарищеской атмосферы и чтоб подтянуть дисциплину. Раз в месяц в каждом отряде критикуют недостатки, а потом голосование, тайное. На кого больше всего бюллетеней с крестом, того переводят в Лесную школу… Меня на собрании никто не критиковал, а стали из коробки бумажки доставать – всё я да я… – Фимка заплакал. – Главное, вслух никто ничего, ни одного плохого слова… Товарищ Шумский говорит: ничего не поделаешь, Цигель, демократия, воля народа. Не расстраивайся, в Лесной школе воздух хороший. Я на тебя положительную характеристику дам. И всё… Там у них в Софрине, как в тюрьме. Всё строем. Чуть что – карцер. Форма серая, кормежка паршивая. А еще там новеньких «звездят». Пряжкой со звездой по заднице лупят, пока звезда не пропечатается. А кто заорет – попадает в «денщики». У-у-у…
Уткнулся носом в ладошки.
Филипп боролся с желанием погладить круглый затылок с торчащими, как стерня, волосами вокруг маленького кружка белой кожи.
Паршивые дела. «Денщик» – нестрашно, для воспитания характера даже неплохо. Но ведь не наездишься в Софрино. Машины нет, а на электричке туда-обратно полдня уйдет. Значит, не видеться?
И так заныло сердце, что хоть сам рыдай.
Главное, ничего ведь не сделаешь. Патрон бы эту детскую неожиданность быстро устранил, но нету его, Патрона. И времени нет. Вон, девять часов уже, а еще повесть дочитывать.
– Ты это, ты погоди плакать. Главное, не надури там, директору не нахами. Веди себя тихо. Я порешаю вопрос. А ты давай, беги.
И все-таки притянул к себе сына, обняв за худое плечико. Фимка весь в бляхинскую грудь вжался. Пискнул оттуда, снизу:
– Дядя Филипп, боюсь я в Лесную…
– Сказано: порешаю вопрос. Дуй!
Качнулась доска, встала на место. И не стало никакого Фимки, один глухой забор.
Шел Филипп назад к таксомотору мрачнее тучи.
Легко обещать – порешаю. Сверху на директора надавить – ресурса нет. Придти к нему, припугнуть? А он спросит: вы, товарищ, ребенку кто? Да еще жалобу напишет, как раз к Шванцу попадет. Вот этого не надо. И вообще. Самого бы не вычистили, в лесную школу не отправили – лес валить. Или того страшней…
– Давай на Дзержинского, – велел шоферу. – Жми на все восемьдесят. Светофор, не светофор – гони. Я отвечаю.
Милиционер остановит – сунуть удостоверение. Откозыряет, только и делов.
– Товарищ начальник, а вы мне бумагу дадите? Я же на работе. У меня смена.
– Расписку я с тебя возьму, о неразглашении. Ясно? – шикнул на него Бляхин. – Давай, Трофим Иванович Макаренков, номер 4367, газуй!
Все равно опоздал. Хуже, чем опоздал.
Остановились на углу улицы Дзержинского и Фуркасовского переулка. Шофер, дубина полуграмотная, минут, наверно, десять кряхтел над подпиской, Филипп уже вылез, подгонял, нервничал – и тут мимо, на скорости, с тормозным визгом завернула знакомая черная «эмка», встала. И из нее круглый, как мяч, выкатился капитан Шванц! Рано ему было приезжать-то, пол-одиннадцатого только, а он вот он.
Неулыбчивый, рожа мятая. Сказал лишь: «Богато живешь, Бляхин» – и в подъезд. Перед самой дверью обернулся, крикнул:
– Через пятнадцать минут чтоб был у меня!
Филипп за эти четверть часа весь измучился. Хотел сначала поступить по старому умному правилу: если в чем крупно проштрафился, не отпирайся, а признавайся, но не в истинной своей вине, а в чем-нибудь другом, мелком. Уводи в сторону. Нельзя, чтоб начальник узнал про сына. Покажешь свое незащищенное место – всё, будет веревки вить. Еще на Фимке как-нибудь отыграется. Решил так: скажу, что к жене гонял, очень она переживает из-за товарища Мягкова.