Каплю на собственном запястье, которую он собрал губами – в тишине, темноте и объятиях брата. Солёную и тайную, оставшуюся его личным секретом. Секретом даже от Нейтана – Питер так и не признался ему в том, что фактически украл ту единственную слезу, что он у него видел.
Вкус этой слезы, ощущение влаги на губах, и ошеломляющее чувство сопричастности к жизни брата.
Шов на одежде, трущий щёку, личное логово на изгибе шеи, и ладонь Нейтана на затылке, позволяющую верить, что он надёжно укрыт и никто и ничто до него не доберется. Повторяющееся – меняющее ткань шва, разницу в росте, место действия, причину переживаний – но не суть, воспоминание. И в десять, и в двадцать лет, и сейчас. И когда было нужно затушить одну из многих детских печалей, и когда спрятаться от стыда перед самим же Нейтаном, как тогда на выпускном, и когда разделить радость – встречи, победы, полёта, чего угодно.
И снова ладонь брата, и тоже на затылке, но на чужом, того парня, из будущего, которое – как Питеру думалось – скорее всего, уже не свершится. Желание оторвать ублюдка от Нейтана, и вышвырнуть из кабинета, а самому подойти к брату, и – на этом моменте Питер стискивал в кулаки сводящие судорогой руки, пытаясь унять охватывающий ладони зуд – и врезать ему хорошенько.
Наверное, врезать.
Сделать что-то, что стёрло бы с лица Нейтана эту потерянность и готовность сдаться.
Чувство вины тонуло во вспышках этой ревности – наверное, ревности, стоило это признать – и Питеру вовсе не хотелось бить брата, даже мысленно, но как по-другому стереть с него отпечатки того наглого мерзавца, он не знал.
Господи, да ведь Нейтан даже Хайди к себе настолько близко не подпускал! Только его, Питера… хотя и его – не настолько.
И он думал об этом, замыкался на этом, и буксовал, до спазмов где-то в горле, до умопомрачения, и в итоге – до ступора, до пустоты и белого шума в голове.
Как будто он где-то что-то переступал.
Как будто перегорали предохранители.
Тогда он тупо пережидал, пока отпустит грудь и горло, вставал с кровати и кидался делать упражнения, к которым за последний месяц уже привык. До стекающего ручьями пота, до дрожащих рук и ног, до полного бессилия.
А через час или два, выдохшийся и упавший на кровать, он думал о том, что скоро увидит его, что скоро они смогут его вылечить, уже скоро.
И снова вспоминал белую рубашку… и гладковыбритую щеку… И улыбку. И голос.
И руки…
====== 51 ======
Хайди должна была исчезнуть.
Это стало понятно, когда однажды, выйдя от Нейтана, она сообщила, что он рассказал ей о том, что может летать и что автоавария, в которую они попали с Питером – это неправда, а на самом деле они спасли город от взрыва.
Она встревожилась тогда от этих слов, но не стала перечить Нейтану, тот был ещё слишком слаб, и ей не хотелось лишний раз волновать его, и лишь потом, в коридоре возле палаты, озабоченно поделилась этим с его матерью.
Милая, милая Хайди. Она полагала, что это последствия обезболивающих, доза которых по-прежнему была достаточно велика.
У миссис Петрелли не было иного выхода, как рассказать ей старую проверенную историю о страшной семейной тайне – наследственном душевном недуге. Передавшемся, по-видимому, не только младшему, но и старшему сыну, как ни прискорбно было это признавать.
Разыграть безутешную, но готовую нести крест, возложенный на её хрупкие плечи, мать было несложно, испытываемые ею терзания не были надуманными. Но их причину – почему бы её было немного не исказить. Ради Хайди и внуков. И ради самого Нейтана.
- Понимаете… Нейтан великий человек. И жизнь его будет очень непростой. И он, конечно, заслуживает достойного отношения. И покоя.
Всё-таки они выбрали Нейтану хорошую жену. Хайди была умна и прекрасно всё понимала в рамках реальности, не отягощённой суперспособностями и взрывающимися городами.
Можно было бы даже не акцентировать внимание на том, что всё это нужно сохранить в тайне, и что вся семья Петрелли, точнее её остатки, очень в этом на Хайди надеется, но миссис Петрелли всё-таки попросила её об этом. Чуть касаясь дрожащей рукой и с навернувшимися на глаза слезами.
Хайди скованно покивала.
И исчезла.
Вполне грамотно, не сразу и навсегда, а постепенно сведя свои посещения на нет под предлогом того, что мальчикам сейчас было нужно много внимания.
Впрочем, она могла бы и не стараться.
Нейтану было всё равно.
Большую часть времени его разум находился где-то за пределами палаты.
* *
Мать видела, что он не борется.
Он понимал, что она это видит.
Её он тоже не мог простить. Как и себя.
Мучения от ожогов были несравнимы ни с чем, что он испытывал до этого.
В первое время он либо вообще не чувствовал тела, либо буквально слеп от боли. Лучшими моментами были секунды между введением в вену наркоза и ускоряющимся падением в бездну беспамятства.
Ран было много. Левый глаз практически не функционировал. Степень ожогов была высокой, зона поражения – критичной, и ему часто требовались перевязки и ещё какие-то манипуляции с его ранами, пугающими даже бывалых специалистов. Он не вникал в подробности, даже когда стал способен хоть во что-то вникать, позволяя делать с собой всё, что они считали нужным.
Он каждый раз надеялся, что не очнётся.
Но каждый раз приходил в себя, с новыми повязками, новой полной капельницей и ещё несколькими наготове, в своей погруженной в полумрак палате со строго выдержанным температурным режимом и абсолютной стерильностью.
Сначала он почти всё время был на обезболивающих, потом ему предоставили самому выбирать их дозировку и частоту введения. Но он редко пользовался «волшебной» кнопкой. Горящие от боли раны позволяли не думать, и, выбирая между двумя видами пыток, он чаще всего предпочитал физические.
У душевных мук наверняка тоже существовала классификация.
Степень, площадь поражения, глубина.
Жаль, что от вызывающих их причин нельзя было вылечиться капельницами или пересадкой кожи.
Жаль, что для избавления от них не существовало волшебной кнопки.
Он не понимал, зачем выжил.
Всё должно было быть иначе. Когда он взмывал в небо с братом, у него не было ни йоты сомнений в том, кто из них скорее всего погибнет.
Это должна была быть его жертва. Хотя нет, не жертва, а исправление собственных ошибок. Потому что если бы он прислушался к «фантазиям» Питера с самого начала, если бы не повёлся на «доводы разума» Линдермана, если бы не поддался «планам» матери, если бы не ослеп от президентских перспектив, если бы, если бы...
Если бы – самые страшные слова для тех, кто захлёбывается чувством вины и уже ничего не может исправить. Потому что для исправления своей вины перед кем-то нужно лишь одно условие: чтобы было перед кем исправлять.
Питера не было.
А всё, что удалось Нейтану – это не позволить тому стать убийцей. Наверняка, его необыкновенный брат был бы благодарен и за это, но самому Нейтану этого было категорически мало. Не позволив ему стать убийцей, он стал убийцей сам.
* *
После того, как он спросил о Питере, он не разговаривал почти месяц.
Мать боялась, что ему стало хуже, но врачи уверяли, что его состояние улучшается, хотя и медленнее, чем они прогнозировали вначале.
Он был очень хорошим пациентом, особенно для того, кто всю жизнь смотрел на мир с позиции силы, а теперь вдруг оказался одним из самых слабых на свете людей. Кто когда-то мог летать, а теперь не мог даже встать на ноги. Даже мать не смогла бы придраться к его стойкости и полному отсутствию капризов.
Но у него не было стимулов к выздоровлению.
Когда он всё-таки начал говорить, то попросил принести ему фотографии. Из дома. Из тех, что в рамках в гостиной, на стенах и на полках. Мать принесла – там, где она была с сыновьями, и другие семейные, с Хайди и мальчиками. Он промолчал, но разволновался до такой степени, что, встревоженная показателями датчиков, в палату забежала медсестра, долго разбиралась, что произошло, и ушла, только введя ему успокоительное и на всякий случай обезболивающее.