Кроме Нейтана.
Кто-то вразумительный и ехидный нашёптывал, что ничего с его Нейтаном не происходит, что вот он, стоит, живой и здоровый, и земля под его ногами нерушима как никогда, и небо безоблачно, и в окно не летит никакой метеорит, и даже его политическому благополучию ничего не угрожает. Но отчего-то Питеру хотелось выть и раздирать руками и зубами его ненавистную рубашку, и блоки, и оболочки, одну за другой, потому слишком это всё вдруг напомнило то будущее, спустя четыре года, где Нейтан – президент, сидящий спиной к трупу брата и рассказывающий о спасении мира; где его кокон почти один в один напоминал нынешний; где, вскрыв его, Питер явил на свет самый искусный самообман в жизни Нейтана Петрелли; и где последним желанием президента стало желание умереть…
Четыре года на то, чтобы скукожить любовь до похоти, вытравив из первого чувства всё, что Нейтан позволял себе в нём видеть, иронично сохранив то, что более всего отрицал.
Четыре года…
Тогда Питер не понимал, как тот добрался до такого, как из миллиона возможных дорог выбрал настолько самоубийственную. Теперь же, наблюдая его «первые шаги» к тому безумию, понятия не имел, как заставить его отсюда свернуть.
Это походило на кошмар.
Не меньший, чем тогда, в видениях матери, когда она была в коме, подумалось Питеру, и в следующую же секунду он глубоко пожалел о том, что об этом вспомнил. Кошмар из будущего был более реальным и разрушительным. Кошмар из подсознания матери – размытым, но куда более наглядным.
И личным.
Память немедленно подбросила красочных иллюстраций, повторяющихся и кровавых, с прислонившимся к стене безучастным Нейтаном и его немигающим взглядом. Напомнила, как Питер смотрел на него сначала сверху, с высоты роста, а потом – снизу, стоя уже на коленях.
О том, как пытался уловить хоть какое-нибудь доказательство того, что тот дышит.
Как искал признаки жизни.
И как искал сердцебиение.
Осознание этой схожести буквально ошпаривало, вызывая всплеск эмоций, копирующих то, что он испытывал тогда.
Безнадёжность, готовность пойти на всё. Страх не успеть, страх что-нибудь сделать не так, жесточайшее ощущение ограниченности времени.
С шумом втянув воздух, Питер оставил в покое неподдающийся галстук и, рванув вверх рубашку, высвободил её из брюк и расстегнул последнюю пару нижних пуговиц. Пальцы дрожали, но он мог бы гордиться тем, с каким успехом сдерживал эту нервную дрожь. Перед глазами всё плыло, но он был абсолютно уверен, что не посмеет проронить ни единой проклятой слезы.
Картинки из кошмара вертелись в памяти всё быстрее, и плотнее, и головокружительнее. Пальцы почти чувствовали тёплое липкое месиво. Глаза почти видели красную пелену. Лишённый главного органа чувств – эмпатии – Питер лишился и всех остальных. Осязание молчало о прижимающих к себе руках Нейтана. Слух молчал о его прерывистом дыхании. И, конечно, сердце – его наличие – бесконечно и мучительно продолжало от Питера ускользать.
Наверное, он был близок к тому, чтобы сойти с ума.
Возможно, что он даже заступил туда, за грань, где уже был когда-то, где бежал и падал на колени перед братом в мгновении, застрявшем между двумя его вдохами, где сворачивался на его залитой кровью груди, не обращая внимания, как липко под щекой и какой металлический у воздуха привкус.
Но Нейтан – он же всегда его спасал, и всегда в последний момент – он вытянул из своей обороны одну нитку, одну единственную нитку, открывающую лишь одну маленькую лазейку, типа тех, что всегда оставлял для своего младшего брата публичный деятель Петрелли, когда они находились на людях. Совершенно незаметно для всех. Только намёк. Не столько открытая дверь, сколько пометка на закрытой: «здесь – наша территория, но распахивать её при всех совершенно не стоит».
Одна маленькая нить – и Питеру не нужно было другого приглашения. Один отомкнутый крючок – и ткань тысячи оболочек расползлась, смывая память о кошмаре вернувшимися нахлынувшими ощущениями.
Возвращая возможность чувствовать брата.
* *
Нейтан выдохнул, перехватил поудобнее расслабившегося Питера, и позволил себе закрыть глаза.
Это было несложно, так ведь? И не слишком страшно. Сбросить блоки, скинуть невидимость с круга, только чтобы движения Пита перестали походить на судороги, а вырывающиеся выдохи – на хрипы.
Хотя он и не собирался нарушать свои прежние планы – он не смог этого не сделать.
Это – как и многое за эти дни – тоже не поддавалось анализу, он бы не смог это объяснить даже если бы к его горлу приставили нож, он просто понял, что если хоть немного не ослабить оборону, не позволить Питеру «увидеть» себя, то тот утонет, так и не найдя, за что ухватиться. Лишь немного увидеть. Одну короткую вспышку, только чтобы тот понял, куда ему плыть. Этого должно было хватить.
На несколько вдохов и на несколько секунд, не больше.
И всё.
Питеру не стоит опять привыкать к нему.
Потому что потом он снова поднимет блоки.
Потому что потом он должен будет снова от него закрыться, должен будет отпустить его – раз за разом уговаривал себя Нейтан, не дыша под прижавшимися к нему губами и ладонями, напрямую, кожа к коже, собирающими свою заслуженную дань.
Это было… умопомрачительно… животворяще…
Кажется, Нейтан не дышал, но это Питера уже не пугало, он купался в смеси отчаянья и восторга от того, как вздрагивала его ладонь, плотно прижатая напротив сердца брата. Он не думал о том, как выглядят со стороны эти жадные ласки и раскинутые, смятые, полы рубашки. Для него это были только оголённые контакты, манипуляции по реанимации, и плевать на то, что было совершенно непонятно, кому именно здесь требовалась помощь. Он только что выбрался из ловушки мнимого равнодушия Нейтана, и не видел сейчас иного способа удержать это мгновение, кроме как непрерывно держаться напротив его сердца, вот так, как можно ближе, упираясь большим пальцем в грудину, а остальными обосновавшись вдоль торса. Пытаясь уловить, как чувствуется лучше, в межрёберье, или прямо напротив костей.
Кажется, он готов был продраться сквозь грудную клетку, чтобы добраться до пульса напрямую, в какой-то миг его ногти даже процарапали кожу, оставляя на ней розовые припухшие следы и заставляя Нейтана вздрогнуть. И, прежде чем Питер позволил мыслям угнаться за своими инстинктами, он припал к этим собственноручно оставленным следам, в упоении вымаливая прощение и сцеловывая боль.
…Нет, нет, стой… стой, пожалуйста, остановись… и без того молился про себя Нейтан, не чувствуя, как сам впивается ногтями: сквозь ткань футболки – на спине, и прямо в кожу – на затылке брата. В груди, где-то там, под горячим дыханием Пита, застрял то ли рык, то ли стон; кожа полыхала, впитывая касания; закушенную изнутри губу саднило.
Холодная война стремительно превращалась в огненный мир, и если минуту назад Нейтан искал в себе силы оттолкнуть Питера, то теперь мечтал хотя бы о том, чтобы устоять. Потому что боялся, что, сделав хоть одно – любое – движение, оно только подтолкнёт его по единственно возможному сейчас вектору. Очень, очень неправильному вектору. Нейтан боялся думать о последствиях, он не рисковал размышлять о первопричинах, всё, что он мог – цепляться за настоящее.
И, словно в насмешку над его слабоволием, кожу обожгло царапинами, и это с оглушительной мощью ударило Нейтана новыми ощущениями.
И, к его неописуемому ужасу, совсем не болевыми.
Жар прокатился по поставленным меткам и вроде бы удержался на крайних точках, но только затем, чтобы, дождавшись наивных губ, сорваться и тяжело скатиться в живот. Подгоняя по пути кровь, раздразнивая её и распаляя, отправляя заражать на своём пути всё, что только попадётся. Наполняя капилляры болезненным пульсом, а мозг – невыносимыми, хоть и нечёткими картинами с невысказанными вслух мечтами, начинающимися там, где губы, припадающие к его груди, оказывались напротив его собственных, приближаясь в первом касании. Мечтами, никогда и ни за что не имеющими шанс на прохождение внутренней цензуры.