Империя положительной деятельности была логически увязанной, но высокоутопической стратегией. Реформа этой стратегии в середине 1930-х гг. развивалась в прагматическом направлении, но тем самым породила противоречие, присущее всему сталинскому правлению. Империя положительной деятельности сохранила и даже высветила, имперскую структуру великодержавной нации и колониальных народов, но образовала при этом некий «перевертыш», развивая национальные формы бывших колониальных народов и умаляя выражение русской национальной идентичности. Первая половина этой формулы сохранилась в измененном виде после 1932 г., потому что Сталин продолжал верить, что развитие нерусских национальных форм, если за ним присматривать, свело бы на нет недовольство всех нерусских и, таким образом, предупредило бы появление нерусского национализма{268}. На коротком этапе это, вероятно, было правильно. Однако в длительной перспективе одновременное развитие нерусских идентичностей и восстановление русских, как восхваляемой и весьма заметной национальности державного централизованного государства, оказалось рецептом для субъективного восприятия империи. Когда нерусские народы при Хрущеве и Брежневе развивали довольно многочисленную грамотную интеллигенцию, медленно распространилось субъективное восприятие того, что они живут в Российской империи. Политические реформы Горбачева внезапно взорвали это восприятие и фатально подорвали ленинскую империю положительной деятельности.
ЧАСТЬ II.
РЕВОЛЮЦИОННАЯ КОНЪЮНКТУРА
Джошуа Сэнборн.
Семья, братство и национальное строительство в России 1905–1925 гг.
Термин «нация» в новейшее время несет огромную эмоциональную и политическую нагрузку. Сила этого слова и в отдельной стране, и в международном плане такова, что практически все политики, поддерживающие программы, направленные на установление гражданского равенства, социальной солидарности и политического суверенитета той или иной исторической общности, занимающей конкретную территорию, пытаются приспособить этот термин к своим собственным задачам. Поэтому изучающие нацию историки всего мира сосредоточили внимание на движениях и индивидах, заявлявших о себе как о национальных. Такой подход, сводящий изучение нации к тому, что несет в себе это название, имеет явное преимущество, поскольку сочетает изрядную теоретическую силу с вожделенным ограничением предмета изучения.
Почти все ученые, занимающиеся Россией новейшего времени, работают в этом ключе{269}. Поскольку многие влиятельные политические деятели в России новейшего времени (особенно первые большевистские вожди) имели склонность смешивать национализм и этнонационализм, то не удивительно, что львиная доля исследований посвящена этничности и этнической политике, о чем свидетельствуют материалы данного тома. Такой подход проблематичен, так как исключает из поля зрения ученых одну из самых сильных и наиболее отчетливо выраженных в первой половине XX в. позиций в отношении политической общности, позицию, поддерживавшую строительство и развитие многоэтничнои нации. Да, иные ученые не только упускают из виду развитие такой гражданской националистической позиции, но и заявляют, что она невозможна в странах, гражданское общество которых не соответствует западной модели. В результате, занимаясь изучением истории царской и Советской России, ученые, бывает, уравнивают этническое с национальным, а многоэтничное с имперским{270}.
Моя задача в данной статье — оспорить подобную путаницу, доказать, что этничность, пусть она нередко и служит решающим фактором в представлении политической общности, не следует считать единственным фактором в определении национальных позиций. Нацию отличает не принадлежность к конкретной общности, члены которой мыслят себя дальними родственниками, говорящими на одном и том же языке, но желание определенного типа общественно-политической сплоченности, основанной на принадлежности к исторической, политически суверенной общности, занимающей конкретную территорию. Короче говоря, я доказываю, что нации обычно действуют на основе принципа скорее метафорического, чем реального родства. Исходя из этого, становится ясно, что изучение национализма требует точно такого же внимания к семейной политике и риторике, как и к этнической политике и риторике.
В России самым важным и влиятельным институтом, пытавшимся построить многоэтничную нацию на основе метафорического родства, была армия. И до и после революций 1917 г. военные стратеги занимали центральное место в дебатах о том, какую форму должна обрести политическая общность в современности. Ядром выдвигаемой ими политической программы стала проблема социальной сплоченности. Они постоянно имели дело с массой людей, связанных родственными узами, и были убеждены, что политика самодержавия и Советского государства, ведущая к расслоению общества, разрушила сплоченность, создавая различия и возводя перегородки между разными подгруппами населения, среди которого велась вербовка, — так в первой четверти XX в. военные стратеги, выступая за гражданское равенство, заняли националистическую позицию.
Военные умы, жившие при последних царях, прекрасно понимали, с какими трудностями столкнется эта программа реформ. Питер Холквист в статье, помещенной в данном томе, доказывает, что во второй половине XIX в. демографическими исследованиями занимались прежде всего штабисты. Благодаря этим исследованиям среди высшего офицерского состава господствовало убеждение, что Российская империя этнически разнородна, социально стратифицирована и лишена выраженного чувства общности. Мало того — они вполне осознавали, что политическая система самодержавия антинациональна. Государству недоставало механизмов для налаживания полноценной связи с населением, а консервативные бюрократы с подозрением относились к любым попыткам потенциальных граждан проявить активность в созидании и сохранении чувства политической общности.
Эти социально-политические неувязки воспринимались модернизирующими реформаторами как серьезные и чреватые фатальными последствиями слабые места в военной сфере. Реформаторы прекрасно понимали, что современные войны характеризуются массовостью и тотальностью и потому требуют не только военной мощи, но и социальной мобилизации. Поэтому целью реформаторов было построить нацию, создавая чувство общности и единства среди населения и преодолевая консервативный страх элиты перед массовой мобилизацией.
Первая задача осложнялась этнической разнородностью империи. Сторонники национального строительства полагали, что им надо или выйти из империи, удержав только русские территории, или построить нацию, не полагаясь на этничность, как на связующий фактор. Военные строители нации в подавляющем большинстве выбрали последнее, превратившись в гражданских националистов.
Вторая задача также смущала. Сторонники старого режима притаились в Санкт-Петербурге повсюду, более того — сам царь был среди них. В ходе борьбы за национальное строительство нация обретала институциональную форму. Военное министерство искало пути создания объединенной политической общности, состоящей из множества этничностей и социальных слоев, представлявших собой население империи. Такое современное стремление военных было одним из многих отголосков Французской революции и Наполеоновских войн. Уже в 1812 г. русские военачальники поняли силу национального чувства в мобилизации людей и ресурсов. В любой удобный, на их взгляд, момент они как в эпоху Великой Реформы, так и в эпоху после 1905 г. вовлекали гражданских бюрократов в создание «нации в военной форме». Гражданские бюрократы, особенно служащие Министерства внутренних дел (МВД), вполне понятно, отказывались от сотрудничества: мобилизация как норма политической и социальной жизни — только этого и не хватало обложенному со всех сторон самодержавию. По определению, самодержавие не зиждется на основе народной поддержки, еще менее — на активном участии народа в политике, и попытки последних царей усвоить благотворные аспекты западных политик, одновременно пытаясь обойти негативные аспекты «двойной революции» Запада, прискорбно провалились[42]. В накаленной, революционной атмосфере в царствование Николая II бюрократы МВД считали, что опасна любая группа мобилизованных людей.