Дважды, в 1140-е и 1150-е годы, Рим изгонял папу и провозглашал свою независимость. Святой Бернар, самый известный монах того времени, осуждал мятежников. «Ваши предки сделали Рим почитаемым. Вы сделали его презираемым. Теперь Рим — это ствол без ветвей и лицо без глаз, он погружен в темноту, потому что папа был вашей головой, а кардиналы — вашими глазами. Теперь яснее истина Божьего пророчества о том, что враг человека в его собственном доме. Это начало зла. Мы опасаемся еще худшего»[406]. Однако поведение мятежников соответствовало врожденному представлению о том, что такое цивилизация: убежденности в том, что римская древность — лучший образец, и тому предположению, что городская жизнь порождает добродетель. Таким образом, горожане наделялись способностью самоуправления и правом руководить более дикими местностями. У горожан Сантьяго де Компостела были аналогичные представления: в 1117 году они пытались сжечь своего прелата в его дворце вместе с королевой. В 1140-е годы олдермены Лондона получили право именоваться «баронами»: небесные покровители, чьи изображения украшали печати олдерменов: святой Павел и святой Томас Бекет — оба были противниками принцев. Подобная самооценка подкреплялась растущими размерами и богатствами городов. Правящие институты государств начали перемещаться в города.
На другом конце христианского мира Новгород и Псков, расположенные за пределами зерновых земель, на урожай с которых приходилось рассчитывать горожанам, продолжали бороться с неблагоприятным климатом. Эти города чаще страдали от голода, чем от врагов-людей. И сегодня стены Новгорода мрачно смотрят на окружающую беззащитную дикость. Однако контроль над перевозкой грузов по Волге позволил городу разбогатеть. В нем никогда не жило более нескольких тысяч человек, но его развитие отражено в архитектурных памятниках: в 1040-е годы построены кремль и пятиглавый собор; в начале XII века, когда усиливается борьба за власть между князьями и городской аристократией, возведены несколько княжеских дворцов; и в 1207 году — купеческая церковь святой Параскевы на торговой площади.
С 1136 года общинный дух в Новгороде побеждает. Революция в Новгороде означает возникновение города-государства по античной модели — возникновение республиканской коммуны, как в городах Италии. Наследственный князь Всеволод был изгнан. В летописях и грамотах сохранились имена революционеров: купец-старшина Болеслав, городской глашатай Мирошка, или Мирослав Гявятинович, и советник Васята. В списке предполагаемых грехов Всеволода ясно отражены представления о буржуазных ценностях: «Почему он не заботился об обычных людях? Почему стремился… вести войны? Почему не сражался храбро? И почему делам правления предпочитал игры и развлечения? Почему у него было столько кречетов и собак?»[407] Епископ Нифонт оказался на стороне старого порядка: он отказался венчать нового князя, ведшего войну против Пскова, в котором укрепился князь Всеволод; церковная поддержка впоследствии предоставила изгнанному князю посмертное утешение: он был канонизирован[408]. Таком образом, девизом горожан было: «Если князь нехорош, в грязь его!»
Мир городов, возникший вслед за топором, был разбросан среди полей и лугов. Иногда ландшафт, который представляли себе христианские цивилизаторы, оживал. Он изображен на стенах сиенской Синьории художником XIV века Амброджо Лоренцетти. Он создавался из леса людьми с воображением вроде вроцлавского епископа Томаса, который в 1237 году разработал план преобразования восьми тысяч акров «темного дубового леса» на берегу Нисы. За сто лет этот лес превратился в местность, полную деревень и хуторов с харчевнями, мельницами и церквями[409].
В более концентрированном виде аналогичную работу проделывали в дикой местности бенедиктинцы, создававшие аббатства того типа, с какого началась эта глава. Аббатство самого святого Бернара, к его досаде, превратилось в образец идиллической сакрализованной жизни. Обитатель или посетитель XII века так любовно описывает свои впечатления: «Хотите представить себе картину Клерво? — спрашивает он у своих читателей, которым повезло меньше, чем ему. — Нижеследующее написано, чтобы служить вам зеркалом. Представьте себе два холма и меж ними узкую долину, которая расширяется при приближении к монастырю». Он гордится любым усовершенствованием природы: тем, как ручьи перекрыты шлюзами или как они приводят в действие пивоварню, мельницу и красильную мастерскую; каналами, проводящими воду на поля; он наслаждается травянистым садом, особенно в жаркую погоду; он прославляет преобразованную природу «на склонах холмов с их щетиной из деревьев», где он собирает хворост и срывает «новые черенки, чтобы не мешали крепкому дубу приветствовать высоту неба, лайму — распускать свои тонкие ветви, гибкому ясеню, который с готовностью разделяется в высоте, березе с кроной в виде веера расправлять ее на всю ширь». Но больше всего ему нравится луг, место, которое радует глаз, оживляет слабый дух, успокаивает тоскующее сердце и вызывает восхищение у всех, кто ищет Господа. Оно пробуждает в сознании небесное благословение, к которому все мы стремимся, потому что улыбающееся лицо земли с его множеством оттенков приносит наслаждение взору и ласкает ноздри сладким благоуханием… И вот, наслаждаясь внешностью, я получаю еще большее удовольствие от тайны под поверхностью[410].
Идиллия этого монаха отчасти была пасторальной.
Исчезая, леса Европы умеренного пояса сменялись средой из четырех составляющих: поселков, возделанных полей, пастбищ и используемых лесов. Дополнительные продукты и добавки к рациону, которые давали крупный рогатый скот и овцы, ресурсы силы, которые обеспечивало использование быков, лошадей и мулов, — все это делало пастбища важной частью постлесной экологии. Более того, в конечном счете они послужили одной из причин относительно высокой иммунности населения Европы к смертоносным эпидемиям: стада становились резервуарами инфекций, к которым у пастухов и хозяев поневоле вырабатывался иммунитет[411]. В этом отношении цивилизации, подбиравшие себе ниши в американских лесах, где не было крупных одомашненных четвероногих, выглядят сравнительно куда более уязвимыми. В этом причина противоположной судьбы лесов в двух полушариях. Когда в Америке появились лошади и быки, леса начали исчезать почти так же стремительно, как в Старом Свете. Сменившие их города становились столь же огромными и разнообразными и располагали столь же разнообразной системой экологического управления. В других типах окружения, таких как тропические низины, пустыни или высокогорья, где жители Нового Света имели в своем распоряжении одомашненных животных отряда верблюжьих, например лам, или где обладание такими животными имело меньше значения, приспособление природы происходило столь же успешно, как и в Европе (см. с. 92–94, 219–237, 342–360).
Леса, которые европейцы не могли вырубить, они называли именами святых и одомашнивали в воображении. Экспансия оседлого и городского образа жизни в средневековой Германии превратила бескрайний лес, который так пугал Тацита, в целый ряд аккуратных лесов с точно помеченными на картах границами. Эти леса пересекались дорогами, были испещрены садами и пастбищами и осветлены полянами, где располагались охотничьи домики. На гравюре Себастьяна Мюнстера, изображающей Шварцвальд, лев не лежит мирно рядом с ягненком, зато медведи и кабаны на фоне прекрасного пейзажа дружелюбно возлежат рядом с фавнами и благородными оленями[412]. В конечном счете леса превратились в сады, аллеи, орнаментальные гроты, городские бульвары и парки. Булонский лес, где некогда нимфы встречались с сатирами, стал местом прогулок Жижи и Гастона[413]. Склоны холмов заново засаживаются геометрически правильными рядами хвойных деревьев, которые любой тиран приветствовал бы как усовершенствование природы. И как последняя месть деревьям, в духе имитации леса, которая выполнялась ранними строителями Витрувия, мы придаем бетонным опорам вид деревьев и украшаем дома, сооруженные без деревянных основ, пластиковыми балками.