Николай Спаи старался его успокоить: ничего с тобой не случится, останешься целехоньким, но Тома перестал даже понимать по-гречески и только со страхом смотрел на Самойленко.
На первый взгляд Михаил Федорович холодный и строгий. Только те, кто съел с ним, как говорят, пуд соли, знали его доброе сердце.
Не ахти каким ходоком оказался румынский ефрейтор, уже через несколько километров он стал задыхаться, но боялся признаться и безропотно шагал за широкой спиной «домнуле» — он принимал Самойленко за важного партизанского офицера.
Вскарабкались на крутой Кермен. Самойленко снял с плеча карабин Апостола, сказал Спаи:
— Пора подзаправиться чем бог послал.
Дядя Коля ловко развел очаг, в котелке разогрел баранину; буханку лакского хлеба разломил на три равных куска.
— Садись. — Самойленко подозвал к огню румына.
Тома нерешительно топтался на одном месте.
— Ну, кому сказано!
— Домнуле… офицер… Тома — сольдат…
— Я не офицер, а товарищ командир, если хочешь. Садись, раз приглашаю, сказано же… Что, десять раз повторять?
Тома уловил в голосе Самойленко доброжелательные нотки, осторожно присел бочком, улыбнулся:
— Туариш… Тома — туариш…
— Ишь, еще один товарищ отыскался, — хмыкнул Самойленко, протянул румыну ложку, сказал: — Рубай — ешь, значит!
…Тропа сужалась, а ледяной ветер косо сек усталых путников. Короткая желтая куртка и беретик не грели ефрейтора Тома Апостола, ом весь посинел, мелко стучали у него зубы.
— «Язык» может дать дуба, — забеспокоился Спаи.
Самойленко неожиданно сбросил с плеч плащ-палатку, отдал Тома:
— Укутайся!
Ошеломленный румын испуганно уставился на «домнуле», который стоял перед ним в одной лишь стеганой курточке.
Тропа оборвалась перед буйной Качи. Летом речушка тихая, мелкая, как говорят, воробью по колено. Зато сейчас шумит, бурлит, пенится, прет такая силища, что и на ногах удержаться можно лишь опытному ходоку.
Никакой переправы, и Тома смотрел с ужасом на водяную кипень, особенно потрясло его то, что делал сейчас «домнуле» Самойленко, который, стоя под ледяным ветром, в один миг сбросил с себя одежду и остался нагим.
— Раздеться! — приказал он румыну.
Тома уже ничего не соображал, и руки его двигались автоматически. Разделся — маленький, тощенький, с одним лишь животным страхом в глазах.
В воду толкнул его Спаи. Обожгло, конвульсивно сжалось дрожащее тело. Спаи волочил его за собой и буквально вынес на тот берег, а потом снова пошел в воду — за одеждой. Возвращается, высоко подняв узел, смеется, а мускулистое тело жаром пылает. Ну и силен!
Самойленко ловко растирал себя от кончиков пальцев до мочек ушей и требовал этого же от Тома.
Сильное тело Михаила Федоровича раскраснелось. Он быстро оделся и побежал к Тома, который уже на все, в том числе и на собственную жизнь, давно махнул рукой. И если еще шевелился, то только от страха: не вызвать бы гнев «домнуле».
Самойленко бросил румына на плащ-палатку, растянутую на снегу, стал приводить в чувство. Его цепкие руки растирали остывающее тело «языка», и Тома исподволь стал ощущать, как блаженное тепло обволакивает его со всех сторон.
Он увидел глаза «домнуле». Ничего страшного в них не было. И что-то новое, никогда не изведанное, рождалось в сердце маленького румынского парикмахера.
Собрав запас русских слов, которые каким-то чудом отпечатались в его памяти, он крикнул:
— Гитлер — сволош! Антонеску — гав, гав!.. Я — туариш Тома Апостол.
Дали ему пару глотков спирта, еще раз покормили, напоили кипятком.
— А теперь марш! — приказал Самойленко.
— Марш-марш, туариш Тома! — Апостол пытался шагать в ногу с «домнуле», который совсем ему теперь был не страшен.
Тома был наблюдательным и многое смог рассказать в нашем штабе. То, что он рассказал нам, имело значение не только для партизанского движения, но и для Севастополя.
Как быть с ним? — ломали мы голову… Решили оставить его в Бахчисарайском отряде под негласным надзором партизана Николая Спаи, который считал своего подопечного преданным нашему делу человеком. Однажды произошел случай, который высоко поднял румына в глазах всех бахчисарайцев.
Охотники убили оленя. За мясом послали пожилого партизана Шмелева и, по настоянию комиссара Черного, в напарники ему определили Апостола.
Те прибыли к охотникам, нагрузились мясом — и айда в отряд. Тома отстал от Шмелева и заблудился.
Сбежал?
Комиссар отрицал:
— Куда он денется. Может, он впервые человеком себя почувствовал.
— Дьявол его знает, — сомневался Михаил Самойленко, который во всех случаях жизни ничего не принимал на веру.
Искали румына долго, изнервничался Николай Спаи… К вечеру следующего дня он оглашенно закричал:
— Ползет наш Тома, собственной персоной!
Тома плакал, оленья ляжка, которую он нес, окончательно доконала его. На четвереньках карабкался по горам, кричал. Он не бросил груз, приполз. Несколько раз повторял:
— Туариш Тома удирать не делал…
В марте 1942 года, в дни самого отчаянного голода, там, под стенами Севастополя, в рядах врага наметились кое-какие перемены. И они касались пока лишь румынских частей, усталых от бесконечных атак, от застоя, от того, что не всегда желудки солдат были наполнены даже самой неприхотливой едой.
В горных селах, прилегающих к линии фронта, можно было обнаружить бродячие «команды» румынских солдат. Они под всяческими предлогами требовали у старост продукты, вино, табак, настаивали на ночевке. Поначалу их принимали за представителей румынских подразделений, но попозже немцы издали специальный приказ о таких «командах», и румын бродячих начали повсеместно и беспощадно преследовать.
Как-то Михаил Самойленко, возвращаясь с очередной разведки, заприметил на партизанской тропе румын без оружия.
— Или рехнулись окончательно, или в царство небесное хотят до срока попасть, — шепнул Самойленко Ивану Суполкину.
Выбрали удобную позицию, Самойленко вышел на тропу, энергично скомандовал:
— Руки вверх!
Румыны не заставили себя упрашивать, а покорно подчинились.
Обыскали их, на всякий случай отрезали у всех задержанных пуговицы с брюк (выдумка Ивана Ивановича), аккуратно вручили их владельцам:
— Понадобится — пришьете!
Тома Апостол, конечно, пришел в восторг, когда увидел своих — оказались однополчанами, — прыгал по-мальчишески, побрил им бороды, беспрерывно лопоча что-то на родном языке.
Румыны, оказывается, искали дорогу к партизанам. Вот таким манером бахчисарайцы пополнились чуть ли не целым отделением румын…
— Наши гости хорошо знали состав гарнизона вокруг леса, знали кое-что другое, крайне важное для нас, — говорил Македонский. — Например, в Шурах — горной деревне в Качинской долине, есть мельница. Она мелет румынам, частям второй дивизии. Там есть пшеница, а то и мука залеживается день-другой. Правда, в тех же Шурах румын — не протолкнешься. Да и оборона не дай бог: пулеметы глядят не только на дороги, но и на тропу. Штурмом не взять!
— Так что же ты надумал — выкладывай без запиночки! — потребовал я от Македонского.
— Сколотить «румынскую» роту, без боя войти в Шуры, добраться до самой мельницы, а там будет видно.
— Переколотят всех.
— Что ж, отдать себя голоду? — обозлился Михаил Андреевич.
Я думал, прикидывал, спрашивал у себя: разве помнишь случай, чтобы Македонский из пустого в порожнее переливал, занимался пустозвонством? Он из тех, кто семь раз отмерит…
Решили еще раз разведать: что на самой мельнице, есть ли мука или пшеница?
Двое суток ждали Дусю, которая пошла прямо к мельничихе — в Шуры. Она знала ее, вместе когда-то в сельской школе учились.
Вернулась Дуся, доложила, что мука есть, румыны живут, как случайно собранное стадо, приходят и уходят в Шуры команды, солдаты-одиночки, и никто даже их документы не проверяет. Ночью все охраняется, но так — через пятое на десятое.