Литмир - Электронная Библиотека

— Для кого примером? Для них? — Я кивнул на класс. — Вот как! Вас, ребята, оказывается надо припугнуть, а то вслед за Тосей, того и гляди, толпой броситесь к иконам.

Удар попал в цель. Класс загудел, как улей, на который с ветки упало яблоко.

— Я не про них… Я вообще… — пытался отговориться Костя.

— Вообще, про массы? Оказывается, как слабы наши массы и как могущественна Тося Лубкова!

Костя не ответил. Класс гудел.

10

Меня поддержали все. Первым делом нужно было вернуть в школу Тосю. Она больше всех обижалась на Сашу Короткова, значит, он и должен поговорить с ней, убедить, что весь класс, в том числе и он, не враги ей, а товарищи. Вернуть, не дать оторваться, а там — будем думать, как дальше действовать.

Собрание встряхнуло меня. Если за каких-нибудь четверть часа я заставил тридцать с лишним человек по-иному думать, то, скажем, за пять лет можно своротить горы. А пять-то лет я еще вытяну. Много нужно сделать, сравнительно мало осталось жить — значит, тем напряженней, насыщенней, интересней будет остаток жизни.

В учительской ко мне подошел Евгений Иванович, крупное, с тяжелыми чертами лицо покрыто красными пятнами, отчаянно косит в сторону, толстые губы вздрагивают, голос прерывающийся, смущенный.

— Анатолий Матвеевич, не могу не сказать… Вы человек редкий… Человека с такой добротой не часто встретишь в наше время. Вы благородно вели себя…

И в голосе дрожь, и в лице волнение, а сам, когда шел разговор, сидел, уткнувшись взглядом в пол, не шевельнулся, не обронил ни слова.

— А что вам мешает быть таким же? — ответил я, и, наверное, с досадой. — Если б я не появился, вы бы так и просидели молча?

У Евгения Ивановича обмякли плечи, он вздохнул и, глядя мимо меня, промямлил:

— Да… Сидел…

— Почему судьба Тоси Лубковой должна быть мне ближе, чем вам?

Снова вздох и ускользающий взгляд:

— Да, вы правы… — Бочком отодвинулся, сник, угрюмо замкнулся.

Не одна только Тося Лубкова одинока в школе, есть одинокие и среди учителей. Этот Евгений Иванович делает общее с нами дело, проводит уроки, пишет отчеты, сидит на педсоветах, вроде и вместе со всеми и в стороне от всех — личинка в ячейке.

Вечером я сидел в своем кабинете, просматривал старые отчеты учителей и ждал Сашу. Никаких уговоров с ним — придет, доложит — у меня не было. Я не верил, что возвращение Тоси в школу пройдет так легко, наверняка она с Сашей не найдет общего языка; наверняка Саша забежит на свет огонька в мой кабинет поделиться обидой. Я ждал.

Шел час за часом, а Саша не появлялся. На окно навалилась сырая темень. Школа опустела. Большое двухэтажное здание, где я знал каждую ступеньку, отмечал про себя каждую новую царапину на стене, без ребячьей возни или без деловитой тишины в коридорах, когда за каждой дверью идет урок, становилось мне чужим. Даже появлялись какие-то странные, непривычные запахи — пахло то ли олифой, то ли карболкой, нежилым, вокзальным. Я уже решил идти домой, как в другом конце школы, на лестнице, раздались шаги. Вот они зазвучали в пустом коридоре, замерли перед моей дверью. Робкий стук…

— Войди! — пригласил я.

Раздевалка уже не работала, и он вошел прямо в пальто. Отец его, заурядный плотник, к тому же не упускающий случая выпить при получке, не баловал сына. Саша давно вырос из своего пальто — красные руки торчат из рукавов, узкие плечи подтянуты почти к ушам, от этого долговязая фигура выглядит скованной, а голова — несоразмерно большой. На ней, как прошлогодняя трава на обтаявшей кочке, строптиво торчат волосы. Остановился посреди кабинета, смотрит на меня недобро.

— Садись. Рассказывай.

По-деревянному дернул плечом, словно пальто душит его (жест, который бы должен означать независимость), сел, положив ушанку на колени, молчит. Эге, значит, был скандал, расстались еще большими врагами…

— Анатолий Матвеевич, почему я должен переносить оскорбления?

— Чем же она тебя оскорбила?

— Не она. На ее оскорбления мне наплевать. Вы оскорбили, а это тяжелее.

— Я?..

— И ребята тоже, а вы больше всех.

— Ну-ка…

— Послать меня к этой… И зачем? Чтоб упрашивал. Я — ее! Просить, вымаливать, набиваться к ней в товарищи, получать от нее словесные оплеухи… Анатолий Матвеевич, ведь это же унизительно!

Смотрит на меня исподлобья — угрюмо и недружелюбно. Не на шутку обижен. И в эту секунду я в нем увидел то, чего раньше не замечал, — презрение, холодное самоуверенное презрение к таким, как Тося Лубкова. Он, Саша Коротков, все свое свободное время убивает не на легкомысленные танцульки, не на компании молодых вертопрахов, что обычно торчат в подворотнях и задирают прохожих, не на топтание вокруг клубного бильярда, — нет, он влезает в науку, роется в библиотеках, читает научные журналы, его интересы высоки, помыслы благородны. А Тося Лубкова из книг, должно быть, читает одни лишь романы с любовной завязкой, интересуется если не танцульками, то нарядами, ковыряется в своей душонке, мечтает, верно, выскочить замуж, наплодить детей, обложиться пеленками, переживает, что неприметна, мало того, еще бросилась к богу, сама на себя не надеется, за ради Христа хочет вымолить себе куцее счастье. И Саша презирает не только Тосю, но, наверное, и Нину Голышеву и Галю Смоковникову — они не меньше Тоси увлекаются танцульками и нарядами, — презирает Гошу Артемьева, разбитного парня, футболиста и лучшего в школе лыжника.

Талант — милость природы, но Саше Короткову невдомек, что он может стать наказанием. Его не так-то легко пронести по жизни. Люди никогда не прощают презрения к себе.

Я разглядывал его, скованного тесным пальто, сердито нахохлившегося, а он говорил тихо, с болью, с искренним возмущением:

— Ребята меня послали, так они не понимают. Но вы послали! Вы! Вы-то должны понимать. Я к ней с раскрытой душой, а она — не верю.

— А отчего?

— Оттого, что всех ненавидит, а меня — больше всех.

— Отчего же больше?

— Наверное, за дневник.

— Вот то-то и оно, око за око, зуб за зуб. Ты на ее слова оскорбился, а представь себя на ее месте. Представь, что у тебя берут дневник, который ты писал только для себя, берут и читают всем. Это ли не оскорбление? Раздел душу и вывесил: любуйтесь, добрые люди, не стесняйтесь, что душа-то корчится от стыда и унижения. Ты имеешь право оскорблять — она нет. Ты — человек с гордостью, она — существо более низменное. Так, что ли?

— А я, Анатолий Матвеевич, — сурово ответил Саша, — до сих пор не знаю, как поступить иначе. Спрятать дневник? Скрыть? Пусть живет, как жила, — наружно вроде наша, нутром чужая? Как нужно?

— Как быть бережным к человеку? Как быть тактичным? Надо соображать. Готовых рецептов нет. Пришло тебе в голову, скажем, самое простое — поговорить с ней с глазу на глаз? Нет. Решил ты с кем-нибудь посоветоваться, хотя бы со мной, как с человеком более опытным? Нет. Ты сразу выступил против нее как враг. Теперь она как врага тебя и принимает.

— И вы, конечно, знали, что она примет меня как врага?

— Догадывался.

— И послали.

— Послал. Справишься, найдешь для нее человеческое слово — честь тебе и хвала. Не справишься — урок на будущее.

— Человеческое слово! Да она его не понимает. Попробуйте сами поговорить — узнаете.

— Кому-то придется попробовать, если ты не сумел.

Саша уже не глядел на меня, сидел насупившись, поигрывал желваками. Нет, на его лице я не видел раскаяния.

— Ладно. Все ясно. Иди, — сказал я.

Он поднялся, теребя красными руками старую шапку, пряча глаза, боком вышел. Шаги его прозвучали по пустому коридору, потом по лестнице, заглохли внизу. Громко хлопнула дверь на выходе.

Я сидел, подперев кулаком голову. Легко было повернуть класс. Не жестоки, не равнодушны, только не понимали… Открыть глаза, объяснить можно и за пятнадцать минут. Тут же не только непонятливость… Саша, должно быть, не первый год глядит свысока на Тосю, на Нину, на Галю, на всех тех, кого он считает заурядными. Это стало привычкой. Иногда от таких привычек излечивает время, иногда житейские катастрофы и потрясения. Иногда они остаются на всю жизнь.

27
{"b":"569133","o":1}