Обычно у пожилых людей вид юности вызывает умиление: безоблачная пора — никаких забот, никаких тревог, сплошное счастье. Безоблачная? Ой, нет! Один из самых тревожных, самых беспокойных, самых неустроенных периодов в жизни. До сих пор шло детство, мир выглядел простым и ясным, как школьный глобус, где голубым нарисованы моря и океаны, желтым и коричневым — горы. Есть плохие люди, есть хорошие, есть на свете скучные профессии, есть увлекательные. Всему наперед дана ясная оценка, все означено нужным цветом — черным и белым, голубым и розовым. Но вот самостоятельная жизнь, та жизнь, что маячила заманчиво, где-то в отдалении, подошла вплотную. И сразу исчезли ясность и простота. Восторженно твердили: «Перед тобой тысячи дорог, выбирай любую!» Выбирай из тысячи! Разве это просто? Сумей понять, в какую сторону двинуться, чтоб потом не казниться всю жизнь. Так ли уж гладки эти тысячи дорог, как их расписывают? Рад бы стать инженером, но в институте конкурс — на одно место пять претендентов, берут только тех, кто успел поработать на производстве. Надо идти наниматься разнорабочим. Страшно! Вдруг да застрянешь, вдруг да не шагнешь дальше. Тупик вместо дороги! Земля не глобус, жизнь не сказка, ничто не свершается по щучьему велению. Первые прозрения, первые сомнения, первые тревоги, впервые нелегкий груз ответственности за самого себя! Десятый класс — дверь в необъятный мир, переломное время!
Три года назад, когда этот десятый класс был еще седьмым, классным руководителем был назначен Евгений Иванович Морщихин. Он им остался и по сей день. Человек тихий, замкнутый, добросовестный, он следил за успеваемостью, проводил положенное количество классных собраний, если случались затруднения, бежал ко мне, растерянно разводил руками:
— Анатолий Матвеевич, что же делать?
Как преподаватель математики, он восторженно отзывался о Саше Короткове, в то же время заметно побаивался этого паренька: неуемен, ломает программу, лезет через голову учителя в математические дебри, всегда жди, что огорошит неожиданным вопросом, — стихия, попробуй-ка с ней справиться. К остальным ученикам Евгений Иванович относился мягко, внимательно и в то же время беспристрастно.
Его пригласили на комсомольское собрание, а на таких собраниях он, человек беспартийный, замкнутый, всегда чувствовал себя не в своей тарелке. Сейчас сидит у окна, склонил крупное лицо, разглядывает на коленях тяжелые руки, слушает выступление Саши Короткова.
А Саша — голова в колючих вихрах, под короткими ресницами гневливая просинь глаз — продолжает прерванную моим приходом запальчивую речь.
— Так вот, говорим высокие слова о гордом и всесильном человеке, запускающем спутники и всякое другое. Гордый, всесильный и вдруг — господи, помилуй рабу божию! Добровольно считать себя рабой и носить в кармане комсомольский билет! Притворялась: мол, ваша, пока случайно не открыли — нутро-то чужое. А когда открыли — обида, злоба, все мы подлецы, она святая. Комсомол и святошество в одном лице! Или Тося Лубкова должна наотрез отказаться от своих взглядов, или мы должны ей прямо сказать: тебе не место в комсомоле!
Саша сел.
Раздался бархатно-стелющийся голос Нины Голышевой, соседки Тоси по парте:
— Но ведь шко-олу же бросает!
— Что ты хочешь этим сказать? — Саша повернулся к ней.
— Просто жаль человека. После десяти лет учебы останется без аттестата.
Поднялся Костя Перегонов. Он всего каких-нибудь лет на шесть старше ребят, сидящих за партами. Почти все помнят его учеником-старшеклассником. Теперь он комсомольский вожак всего района, депутат райсовета, студент-заочник четвертого курса одного из областных институтов — и всего-то отроду двадцать четыре года. Он красив, как только бывает красив человек в его возрасте. В посадке головы, в очертаниях губ и подбородке — законченная твердость, появляющаяся только с возмужанием, а цвет кожи не утратил еще юной свежести, и румянец на щеках по-молодому неукротим, и хорошо вылепленный лоб не тронут ни единой морщинкой.
Со вкусом и веско бросает он первое слово:
— Товарищи! — А мы в школе привыкли обращаться друг к другу попроще — «ребята», «друзья» или без предисловий начинаем выкладывать то, что нужно. — Мне звонил отец Тоси Лубковой. Он только что вернулся из командировки, узнал обо всем и не находит слов от возмущения. Он требует самого высокого наказания. Вот пример принципиального подхода. Даже отцовские чувства — понимаете, отцовские! — не мешают здраво оценить положение. Комсомолка и верующая — можно ли терпеть? Нет, нельзя! А вот Нина Голышева дрогнула, поддалась жалости. Из-за жалости того и гляди готова идти на уступки. Чем ты поступаешься, Нина? Комсомольской совестью! Пусть верует в бога, пусть молится иконам — пожалеем бедненькую!..
Не жалеть! Оттолкнуть, выбросить! У Саши Короткова на лице упрямое и твердое выражение. Галя Смоковникова спокойно глядит перед собой голубыми, как мартовские лужицы, глазами. В голосе Кости — негодующая медь. Одна Нина Голышева, далеко не самая мягкая, не самая жалостливая по характеру, жалеет. Просто она чуть ближе других знает Тосю, сидела рядом на уроках, иной раз делилась девичьими секретами, одалживала карандаши и тетради. Неужели все ребята так жестоки, так равнодушны? Человек в беде, их товарищ! Наказать! Оттолкнуть! Выбросить!!
Не сомневаюсь, что Саша Коротков бросится в горящий дом спасать ребенка. У Гали Смоковниковой навертываются на глаза слезы, если увидит, что кто-то ударил собаку. А Костя Перегонов?.. И он не жесток. Недавно в одном колхозе лошадь наступила на сорвавшийся с высоковольтной линии провод, ее убило током. Потянули к ответу паренька-конюха, стали грозить судом. Этот Костя бегал и в райком партии и к прокурору, отстоял парня.
Жестоки? Равнодушны? Нет, просто не понимают. Я не научил их понимать — не научил Сашу, Галю, Костю Перегонова. Гордился, что за сорок лет своей педагогической деятельности через мои руки прошли тысячи учеников, что они живут и трудятся по всей стране. Тысячи! И наверняка они сталкивались с людьми, которым нужна помощь, сталкивались и не понимали — были трагедии, были сломанные судьбы, а могли не быть. Сорок лет работаю в школе, гордился растущей цифрой — тысячи! Лишний раз приходится убеждаться, что цифра не всегда-то показатель успехов.
— Разрешите два слова!
Встаю, массивный, грузный, с руками, заложенными за спину, с выставленным вперед животом, — мне кажется, что вид у меня довольно воинственный, решительный, а ребята не замечают этого, в десятках пар глаз, направленных на меня, лишь сдержанное любопытство: что-то скажет Анатолий Матвеевич? Ребята не привыкли видеть меня своим противником.
— Саша Коротков требует наказания. Костя Перегонов тоже за наказание. И возражений им я не слышал, похоже — все согласны. Разве только Нина Голышева…
— Я не против наказания, — оправдывается Нина, — но смотря какое…
— Вот и Нина за наказание… Значит, все единодушно — наказать? А для чего? Для того, чтобы человеку было больно, или для того, чтобы он исправился?
— Ясно, чтоб исправилась, — вставляет Саша.
— Ага! Выкинем из комсомола, оттолкнем от себя, и Лубкова исправится, будет думать иначе. А не получится ли… что, отвергнутая, презираемая, она уйдет к какой-нибудь богомольной тетушке? Вас после школы будут ждать институты, а ее — молитвы, каждый из вас своей головой, своими руками станет пробивать себе дорогу в жизнь, она — уповать на господа бога. Не духовная ли это смерть? Не убиваем ли мы с вами человека?
Тишина в классе, возбужденно блестят направленные на меня глаза.
— Предположим, не смерть, — продолжаю я. — Может, кто-то другой убедит ее, вытащит из ямы, поможет стать на ноги — спасет. Кто-то другой, а не мы с вами. Не ты, Саша Коротков, собирающийся запускать спутники. Не ты, Галя Смоковникова. Не ты, Костя… Гордые и всесильные, готовые осчастливить человечество, какое вам дело до товарища — пусть падает, пусть калечит себе жизнь!..
— Анатолий Матвеевич, — перебил меня Костя, — мы понимаем: исключение — мера решительная, но она необходима. Иначе этот позорный случай с Тосей Лубковой может послужить дурным примером.