Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Но-но-но! — пригрозил пальцем Мещёрский и молча подал фонарь Нелединскому. — Под стрелецкий караул его, да под твой пригляд, дьяче Афанасий, а то вправду узы рассадит. С него станется.

— Чепь — вещь казённая, в ответе будет, но я ему, неслуху, неподъёмные навешу, — постращал трусливым голоском Афанасий. — Медвежьи, чаю, сгодятся?

— Веди куда, показывай, — ответил на это стряпчий.

Он проследил, как они дошли до ворот, свернули вдоль стены, остановились. Там скрипнула, как простонала, дверь каморы, подвигался, помигал свет фонарный, опять взвизгнула и буцкнула дверь, слышно было — скрежетнул ключ замочный, и всё стихло. И хотя наказал Никон своему стряпчему разбудить его, едва доставят на подворье мятежного протопопа, он не стал этого делать. Стоял, глядя на купол колокольни Ивана Великого, как он на глазах всё четче рисуется на серой холстине неба и вот-вот взблескнет, первым накинув на себя солнечную шапку ещё не скорого здесь, на земле, солнца. Но день приходил пасмурный, тоскливый — вороний день, а они уж стряхнули сон в гнёзда по тёмным борам, сорвались с ночлежек и густыми стаями со всех сторон, как облавные конницы вражьи, с голодным карканьем сваливались на Москву.

Никон сам вышёл на высокое крыльцо за малое время до колокольного перезвона, скликающего к заутрене. Опершись на посох, смотрел исподлобья на чернеющего у каземата Афанасия, на стряпчего и как тот, завидя патриарха, им не разбуженного, низко закланялся, будто заизвинялся. Никон шевельнул посохом, подманивая его к себе, и стряпчий встряхнулся собачонкой, с готовностью подметнулся к владыке.

— Что там узник твой? — насупясь, спросил Никон.

— Дык сидит, — угодливо искривясь телом, успокоил стряпчий. — Ти-ихо сидит, тише мыши.

— До звона отправь его, чтоб людие не глазели, да как умостите на телегу — прикройте от глаз хоть соломкой.

— Скрою, а куда, владыко?

— В Андроньев монастырь. И не близко, а всё под рукой. Да Ивана Данилова ко мне направь. Поспешай с Богом!

Мещёрский затрусил к стрельцам, всполошил их срочным наказом, служивые засуетились, отперли дверь каморы, выхватили из нее Аввакума и за цепь, торопко, под приглядом стряпчего, потащили к конюшенному двору.

Никон глубоко, ноздрями, втянул в себя утренний молодильный воздух и вернулся к себе в палату. Скоро и Афанасий поскребся в дверь, бережно отворил ее, пропустил вперед себя попа Данилова, приземистого, голова клином и с такой же, вниз клином, бородкой. Никон сидел в кресле, сложив на коленях широкие ладони, смотрел на попа строго, не моргая. Поп от волнения узил глаза, тужась разглядеть сквозь туманец слёзный великого государя патриарха, беспомощно махал ресницами.

— Подступи, — повелел Никон.

Выгорбил спину Данилов, заподступал слепо и, не дойдя трёх шагов, бухнулся на колени, заелозил на них к владыке, тюкнулся лбом в колени и замер как помер. Никон погладил его по голове, наложил на загривок ладонь и потрепал, ободряя. Поп завсхлипы-вал, ловя длань владычную, поймал, причмокнулся к ней и опять обездвижел.

— Ужо как в сушиле неслуха нашего вынюхтил да стрельцов навёл, это ты ловко успел, — с видимой неприязнью похвалил Никон. — Но и я дело твоё по Казанской решил. Не бывать ей без протопопа.

— Государь велий, владыко патриарх! — захлюпал Данилов. — Я недругов твоих и Божьих вкрай изводить буду охочь, да сам-то я отсель кто стану? Про… про…

— Протопоп ты, ещё и какой протопоп, — утешил Никон. — Служи Господу и мне, как я велю, и я тебя не забуду.

И опять до порожка елозил на коленях, теперь уже протопоп Иван Данилов, там приподнялся, согнувшись, ласково поддал задом дверь и выпятился в прихожую.

— Тако вот обрящем себе верных, — усмехнулся патриарх. — Ну, да всяк человек слаб, и я, грешный… А ты, Афанасий?

— Слаб, по твоему слову, святейший, слаб! — нырнул головой до пола костыльник. — Яко все людие — слаб.

— Яко все? — Никон нахмурился, надломил бровь. — Ох, если бы все, да не все, Афанасьюшко… В Успение не пойду, заутреню в домашней отстою, — выудил из-под бороды золотые часы-яичко на тонкой цепочке, отколупнул ногтем крышицу. — Вот уж и звону быть кажут, поспешай, дьяк!

В сердце своём Никон презирал ломких душой людишек, кои под его взглядом таяли, как свечные огарки в горячем кулаке, пугливые, готовые на все с собачьей вежливостью. Упрямых скрытно уважал и побаивался, тайно завидуя их несломному духу, и сам, во всем упрямый, гнул их нещадно своей никем не обузданной властью до надлома, до слёз и вскриков о пощаде, чтоб подвалились к ногам афонями, не парили б над ним — духом высокие, — а чинно топтались по грешной земле с изувеченными крыльями. Яко все.

Алексей Михайлович, как обычно после заутрени и перед сходом малой Думы боярской, поджидал у себя в кабинете патриарха. Сидел в кресле, нахохлясь, поддерживая у горла отвороты лёгкой шубейки, накинутой поверх полукафтана. Его знобило и подташнивало после широкой попойки в Коломенском по случаю развеселой и удачной охоты сокольей на перелётных гусей. Однако при появлении Никона столкнул с колен пригревшуюся лохматую Цапку, встал. Шубейка сползла с плеч, он её не поднял, смотрел, виноватясь, на «собинного друга-отца» круглыми глазами в сетке красных прожилок, ждал приветствия.

Никон тяжёлой ступью подошёл к нему, благословил и поцеловал руку.

— Внове праздновал потеху, а, сыне? — спросил, печалясь. — Впору мне самому ездить доглядачим, да не поспею за тобой, стар, да и ты скор.

Алексей Михайлович облизал спекшиеся губы, трудно сглотнул подкатившую к горлу тошноту, ответил:

— Да как и не праздновать! — и всплеснул руками. — Чаю и твои охоты непотешные куда как добычливы, надобе их тоже праздновать. Вот изнова шлют и шлют мне грамоты, жалятся на тебя: страх на царство наше наводишь. Пошто так-то уж крут, пошто не милостив к противным тебе? Помню я разговор наш давешний: «…гиблое место махом проскакивают». А кто махом-то проскакивает? Кто горькое дыхом единым пьёт?

— И кто, государь? — встречь вопросу вкрадчиво вопросил Никон.

— Да все други наша, с кем в совете были, радея об исправлении церковном, они-то и пьют горькое, да не единым дыхом.

— Эти сукины дети — други? — патриарх перекрестил лоб. — Они есть враги исправлению церковному, не хотят видеть свету истинного, разуму противясь! Вредны их поносы на дела и советы людей мудрых, пекущихся о здравии самодержавства твоего. Одне хулы от них да крамолы. Чего и ждать!

Царь поморщился: опять подкатила к горлу желчная горечь.

— А всё ж они близь правды, называя тебя «злокознённых художеств ковачём», — выговорил, заметно скраснев лицом Алексей Михайлович. — Надобе мягче с имя, уговорами уговаривать, а не мётлами да шелепугами ласкать, да не с пылу расстригать, проклиная.

— Ну уж это тебе, сыне, Ванька Неронов, заглавный злодей, сие на бумаге накорябал, да будто доброй человек и поднёс, — Никон вздохнул горестно, прикрыл ладонью стемневшие от гнева глаза. — Вижу, хочешь, чтоб оне церкви Божьи вконец запустошили, а людишек православных по сараям-сушилам развеяли, яко идолопоклонники. Тако ли надобно государству твоему, а, сыне?

Царь опустился в кресло. Патриарх заботливо помог ему накинуть на плечи шубейку, бережно запахнул её на груди.

— Не надобно.

Алексей Михайлович посидел ещё минуту-две и, вроде нехотя, вытянул из кармана шубейки бумажку, смотрел на неё, вздыхал и, видимо решив, что патриарху нелишне знать, о чём бумажка та, заговорил:

— У самих повсюду неуряд да безстройство, а тут ещё и весь расточенный православный люд страждет, на нас уповает. Вот, бывый патриархом в Константинополе, Афанасий Петелар пишет: «…будешь, царь благочестивый, новый Моисей, коли освободишь нас от пленения и будешь ты один во всей поднебесной христианский царь». Тако и ране другие патриархи писали, а жизнь — она своё выводит. — Государь с грустной усмешкой посмотрел на патриарха и добавил:

— Тебя, владыко, он тож не забыл, вот… пишет: «А брату моему, великому господину Никону, священнейшему Патриарху Московскому и всея Руси, освящати соборную апостольскую церковь Софии Премудрости Божией». Ох, бремя тяжкое, да ведь кто если не мы за подневольных христиан вступится? Бог взыщет за них в день Суда…

44
{"b":"568956","o":1}