— Гляну, батюшка, — Толбузин встал, вышёл в сени.
На прилавке рядом с Василием сидел стражем Диней. Толбузин полюбовался ставшим пред ним во весь рост бравым казаком, спросил:
— Сколько вас начальных осталось от полка?
— Я десятник, да тож десятник Григорий Тельной, да увечный палками, с отнятыми ногами, пятидесятник Мохов Пётр, — четко доложил Диней. — Пятеро сотников сгинули в походе под началом меньшого воеводы Еремея Пашкова.
— Отныне ты сотник, — взыскующе глядя на Динея, распорядился воевода. — А этого, — метнул глазами на Василия, — будем судить по царскому повелению. Запри его накрепко от самосуда казачьего.
С достоинством склонил голову, упёрся в грудь бородой Диней, перекрестился двуперстием.
— Так-то добро, сотник, — похвалил воевода. — Служи и далее правдой царю и державству нашему.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В маленькой, вновь отстроенной, пахнущей сосновыми брёвнами острожной церквушке, заботливо прибранной сенными девками Софьей с Марьюшкой, утыканной по пустым углам пучками пламенного багула и крупными с белыми лепестками-чашечками цветами марьиных кореньев, казалось светлым-светло в ожидании Воскресения Христа-Света.
В полночь Аввакум со крестом, Евангелием и святой иконой вышёл из неё и, прикрыв за собой дверь, обошёл с казаками вокруг церкви крестным ходом с пением: «Воскресение Твое, Христе Спасе, ангелы поют на небесех, и нас на земле сподоби чистым сердцем Тебе славити!»
Остановясь перед затворёнными дверьми, он окадил ладаном всех предстоящих, возгласил:
— Слава Святей, Единосущней и Животворящей, и Неразделимей Троице, всегда, ныне и присно, и во веки веко-о-ом!..
Хор казаков дружно подхватил:
— Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот дарова-а-ав! Христос воскресе…
Под их пение Аввакум трепетно коснулся крестом двери церковной, и она отворилась, как бы крестом Исусовым отверзлись людям врата рая небесного. В волнении сердечном прошествовал по устланному травами полу и с амвона огласил заполнившему храм народу Великую ектенью и пропел пасхальный тропарь:
— Христос воскресе!
В ответ радостное, раздольное:
— Воистину воскресе-е!
Во всё время службы один Кривой Василий с цепями на ногах стоял снаружи у открытых дверей, смотрел внутрь, в спины молящихся, и часто-часто окидывал грудь крестным знамением. Робкая надежда на милосердие покинула его; он известился тоской сердечной, что сколь ни кайся, ни исповедуйся, вход в храм Господень для него заключён до искупления и отпущения смертных грехов свыше, а когда наступит тот «прощёный день», да и наступит ли, никто из грешных человеков знать не может.
Утром после службы народ, надолго лишённый праздников, радостно христосовался друг с другом. Марковна с полным ситом крашеных луковой шелухой чернушкиных яичек, накопленных за дни Великого поста, чтоб хватило каждому казаку в Светлый день по одарку, обходила людей, брала яичко из сита и, по-девичьи раз-румянясь, оповещала:
— Христос воскресе!
— Воистину воскресе! — улыбаясь, со влагой в глазах, восклицал казак и трижды целовал протопопицу.
Она подносила сито к другому, тот, как чудо чудное, брал из него яичко, бережно перекатывал с ладони на ладонь, отвечал с рыдинкой в голосе: «Воистину воскресе!» и, едва касаясь губами, челомкался с сияющей одарительницей.
Христосуясь с Динеем, Аввакум показал на неё глазами и, открыто любуясь протопопицей, шепнул:
— Яко Магдалина средь цезарей ходит, оповещая о Воскресении Спасителя.
Диней заподдакивал и, ласково глядя на Марковну, вздохнул так, что запотрескивала на крутой груди рубаха:
— Эх, да шшитай, она и о твоём, батюшка, воскрешении оповещат, чтоб не таясь боле заступничал за нас пред Господом.
Казаки осторожно сколупывали с оранжевых яичек скорлупу, прятали по карманам и долго — теша душу и сердце — отщипывали от нечаянной благодати по крошке, уважительно брали губами…
Пасха Пресветлая! Христос воскресе из мёртвых, смертию смерть поправ!
Приспел день и Аввакуму с семьёй ехать на Русь. Заботливый воевода Толбузин загодя поручил казакам насушить и навялить на дорогу мяса, напечь хлебов и нагресть в мешки муки. Всё это снесли в лодку, уложили поудобней, да ещё повелел поставить мачту, обернуть её парусом и хорошенько увязать верёвками. Это проделал сотник Диней с холмогорским помором Гаврилой.
— По реке-то вниз по течению самосплавом спуститесь, а Байкал, даст Бог попутного ветерка, под парусом перебежите, — наставлял Диней Аввакума, — одними гребями долгонько-ть надобе ворочать, сам знаешь, батюшка, — море.
— Гребями токмо парусу подмогать, то и ладненько, — поддержал бывалый помор Гаврила. — Стался б с вами кормщик умелый.
Диней заговорщицки мигнул протопопу и посоветовал помору:
— Вот и сплавляйся с имя, ты по морям-то поднаторел, а воеводу как-нито упросим, отпустит.
— Ежели так, то чё, — кивнул Гаврила, — смогём со святым Николой. Он нам, поморам, завсегда в помогу, сказывают, из наших мест чудотворец, а уж мы ему церкви ставить не скупы.
— То всякому вестно, — серьёзно, но с весёлинкой в глазах подтвердил Диней. — У вас от Холмогор до Колы на версту тридцать три Николы.
— Раз тако дело, стану просить тебя у воеводы, — пообещал Аввакум.
Но сразу идти к воеводе просить себе кормщика Аввакум не стал, да и занят был Илларион Борисович: вдвоём с Еремеем в избе воеводской вершил важное дело — выдавал казакам задолженное Пашковым царское жалованье. Направился в амбар к новому приказчику, лицу доверенному, просить замолвить за себя слово. Тот замялся, видно было — не хотел отказывать протопопу, но остерегался лезть к воеводе с досужей просьбой.
— Не отдаст, чаю, помора, — почёсывая бровь, озадачился приказчик, — но подступлю с одного и другого боку, хоть малозначно сие: людей в остроге раз-два и обчёлся, ну да спробую. Сойдёт, авось, не наискось.
Аввакум сходил к лодке, взял подмышку толстенную книгу, вернулся в амбар.
— Я те книгу «Кормчую», а ты мне кормщика, — сказал складно, и оба рассмеялись.
Приказчик принял книгу, взвесил на руках, удивлённо вертя головой, и смело водрузил её на полку, на видное место, знать успел сбегать к воеводам и всё уладить. Довольный Аввакум зашагал к землянке, где у входа кучкой стояли казаки и подходили другие. Говорили они с Марковной, по бокам которой стояли выросшие сыновья с котомками через плечо, а спереди к ней притулилась Агриппа с узлом в руках. В этих котомках и узле было всё кое-как годное барахлишко семейное. Сундук с церковной утварью, возвращённый Аввакуму, был уже в лодке, кроме двух икон, оставленных в церквушке: больно было оставлять её пустой, пускай приходят казаки помолиться, а то когда ещё прибудет с отрядом из Тобольска новый священник.
— Не хотится прощаться, да чё поделашь, натерпелись вы тутока по самый край, — не пряча слёз и кланяясь высказывали казаки Марковне, трущей глаза концами головного платка. — Ты нам, матушка-государыня, была светом в оконце. А уж што не так случалось, прощай нас, несуразных.
— И меня прощайте, — кланялась Марковна, а с ней и дети. — Мно-ого разного худа бывало, ой как много, а днями и отрадывало, родные вы мои, спаси вас Бог.
Подошёл Аввакум, и с ним так же стали прощаться казаки. Протопоп ничего им не говорил, не было подходящих слов — все всё и обо всём знали и так — он только благословлял их крестом, чувствуя, как слёзы щекочут щёки, и кланялся им, кланялся.
Простились и молчаливой гурьбой двинулись на берег, а из воеводской избы навстречу им воевода Толбузин с Еремеем и приказчиком, за ними шёл помор Гаврила и сотник Диней, ведя за собой окованного Кривого.
— Куда его правишь, воевода? — встали на пути и грозно загудели казаки. — Оставь, он наш.
— Энтого кровохлёбу на кругу казачьем своим обычаем порешим!
— Секир башка и весь майдан!
Блеснули выхваченные сабли. Толбузин, унимая галдёж, вскинул руки: