После лекции состоялась дискуссия, и Айер посоветовал мне выступить. Поэтому я сказал, во-первых, что не верю в индукцию вообще, даже несмотря на мою веру в обучение из опыта, и в эмпиризм без этих кантовских пределов, которые были предложены Расселом. Это утверждение, которое я сформулировал настолько кратко и точно, насколько мог на моем хромом английском, было хорошо воспринято присутствующими, которые, по-видимому, восприняли его как шутку и рассмеялись. В моей второй попытке я заявил, что все неприятности проистекают из предположения, что научное знание является видом знания — знания в обыденном смысле, когда если вы знаете, что идет дождь, должно быть истинным, что идет дождь, так что знание подразумевает истину. Однако, сказал я, то, что мы называем «научным знанием», является гипотезой, и часто неверной, не говоря о том, что она не может быть определенно или вероятно верной (в смысле исчисления вероятностей). Это опять было воспринято присутствующими как шутка или парадокс, они засмеялись и зааплодировали. Мне интересно теперь, был ли в этой аудитории хоть один человек, кто мог бы подозревать, что я не только всерьез придерживаюсь этих воззрений, но и что они со временем будут считаться общим местом.
Именно Вуджер предложил мне ответить на рекламное сообщение, объявлявшее о наличии вакансии преподавателя философии в университете Новой Зеландии (в Кентерберийском университетском колледже, как тогда назывался теперешний Кентерберийский университет). Кто-то — возможно, Хайек — представил меня доктору Уолтеру Адамсу (позднее директору Лондонской школы экономики) и мисс Эстер Симпсон, которые вместе руководили Советом Академической Помощи, который тогда пытался оказать поддержку многим ученым, бежавшим из Германии, и уже начал помогать беженцам из Австрии.
В июле 1936 года я выехал из Лондона в Копенгаген — меня провожал Эрнст Гомбрих, — чтобы присутствовать на Конгрессе[181] и встретиться с Нильсом Бором; эту встречу я описал в главе 18. Из Копенгагена я вернулся в Вену, проехав насквозь гитлеровскую Германию. В конце ноября я получил письмо от доктора А. К. Юинга, в котором мне предлагали академическое гостеприимство на факультете Наук о Морали Кембриджского университета, вместе с письменным ходатайством от Уолтера Адамса из Совета Академической Помощи; вскоре после этого, в канун Рождества 1936 года, я получил телеграмму, предлагавшую мне позицию лектора в Кентерберийском университетском колледже в городе Крайстчерч в Новой Зеландии. Это была нормальная должность, в то время как гостеприимство, предлагавшееся мне в Кембридже, предназначалось для беженца. И я, и моя жена предпочли бы поехать в Кембридж, но я подумал, что это предложение гостеприимства можно передать кому-нибудь более нуждающемуся. Поэтому я принял приглашение в Новую Зеландию и попросил Совет Академической Помощи и Кембридж пригласить вместо меня Фрица Вайсманна, члена Венского кружка. Они согласились с этой просьбой.
Я и моя жена уволились из школы, и через месяц мы выехали из Вены в Лондон. После пятидневной остановки в Лондоне мы отправились морем в Новую Зеландию и прибыли в Крайстчерч в первую неделю марта 1937 года, как раз к началу новозеландского академического года.
Я был уверен, что скоро понадобится моя помощь австрийским беженцам от Гитлера. Но прошел еще год, прежде чем Гитлер вторгся в Австрию и раздались первые мольбы о помощи. В Крайстчерче был сформирован комитет помощи беженцам в получении разрешений на въезд в Новую Зеландию, и некоторым удалось избежать концентрационных лагерей и тюрем благодаря энергии доктора P. М. Кэмпбелла, верховного комиссара Новой Зеландии в Лондоне.
23. Ранняя работа в Новой Зеландии
Перед нашим прибытием в Новую Зеландию я провел в Англии в общей сложности около восьми месяцев, и это стало для меня откровением и вдохновением. Честность и достоинство этих людей и их глубокое чувство политической ответственности производили на меня величайшее впечатление. Однако даже преподаватели университета, с которыми я встречался, имели абсолютно превратное мнение о гитлеровской Германии, и недооценка угрозы была повсеместной. Я был в Англии, когда популярная приверженность идеям Лиги наций провалила план Хора-Лаваля (который вполне мог бы предотвратить объединение сил Муссолини и Гитлера); и я был там, когда Гитлер высадился в Рейнской области — под аплодисменты английского общественного мнения. Я также слышал, как Невилл Чемберлен говорил в пользу бюджета перевооружения, и я утешал себя тем, что Чемберлен — всего лишь министр финансов и что поэтому ему не обязательно было понимать, против кого он вооружается и как срочно это надо делать. Я понимал, что демократия — даже британская демократия — не является институтом, созданным для борьбы с тоталитаризмом; но было грустно видеть, что существовал, по-видимому, только один человек — Уинстон Черчилль, — который понимал, что происходит, и буквально ни у кого не находилось для него доброго слова.
В Новой Зеландии ситуация была сходная, но несколько преувеличенная: подобно британцам, жители этой страны излучали достоинство, дружелюбие и радушие. Но европейский континент был бесконечно далек. В те времена Новая Зеландия не имела иных контактов с миром, кроме как через Англию, расположенную на расстоянии пяти недель пути. Воздушного сообщения не было, а писем можно было ждать не ранее, чем через три месяца после отправки. В Первой мировой войне эта страна понесла чудовищные потери, но все это было забыто. Немцам симпатизировали, а о войне здесь и не помышляли.
У меня создалось впечатление, что Новая Зеландия управляется лучше всех стран в мире и управляется легче всех стран. Там была удивительно спокойная и приятная атмосфера для труда, и я быстро приступил к продолжению работы, которая была на несколько месяцев прервана. Я подружился с людьми, которые интересовались моей работой и очень ободряли меня. Первыми были Хью Партон, специалист в области физической химии, Фредерик Уайт, физик, и Боб Алан, геолог. Затем были Колин Симкин, экономист, Алан Рид, юрист, Джордж Рот, радиофизик, и Маргарет Дальзиэль, в то время студентка классической филологии и английского языка. Южнее, в Дунедине, Отаго, жили Джон Финлэй, философ, и Джон Экклс, нейрофизиолог. Все они стали моими друзьями на всю жизнь.
Сначала я сконцентрировался — помимо преподавания (философию преподавал я один)[182] — на теории вероятности, в особенности на аксиоматической трактовке исчисления вероятностей и булевой алгебре; вскоре я закончил статью, которую сжал до минимального объема. Позднее она была опубликована в журнале Mind[183]. Я продолжал эту работу много лет; небольшие перерывы в ней случались лишь тогда, когда я подхватывал простуду. Я также читал кое-что по физике и размышлял далее о квантовой теории. (Я прочитал, помимо прочего, волнующее и тревожное письмо[184] Хальбана, Джо-лиота и Коварского в журнале Nature, в котором говорилось о возможности взрыва урана, несколько писем на ту же тему в журнале The Physical Review, а также статью Карла Дар-роу в альманахе Annual Report of the Board of Regents of the Smithsonian Institution)[185].
Я много размышлял о методах социальных наук; в конце концов, отчасти именно критика марксизма подтолкнула меня в 1919 году на путь к Logik der Forschung. На семинаре Хайека я прочитал лекцию о «Нищете историцизма», лекцию, которая содержала (как я думал) нечто вроде приложения идей Logik der Forschung к методам общественных наук. Я обсуждал эти идеи с Хью Партоном и доктором Ларсеном, который тогда преподавал на экономическом факультете. Однако я очень не хотел публиковать что-либо против марксизма: в конце концов, там, где социал-демократы все еще оставались на европейском континенте, они были единственной политической силой, противостоящей тирании. Я чувствовал, что в сложившейся ситуации против них не следовало ничего публиковать. Даже несмотря на то, что я считал их политику самоубийственной, рассчитывать на то, что их можно реформировать статьями, было нереально: любая опубликованная критика могла их ослабить.