Оппоненты копенгагенской школы все еще находятся в очень небольшом меньшинстве, возможно, они в нем и останутся. Они не согласны между собой. Но большие разногласия наблюдаются также и внутри копенгагенской ортодоксии. Сторонники этой ортодоксии, по-видимому, не замечают этих разногласий или, во всяком случае, не выражают по их поводу беспокойства, равно как они не замечают и трудностей, внутренне присущих их взглядам. Но и то и другое заметно аутсайдерам.
Все эти очень поверхностные замечания, возможно, объясняют, почему я чувствовал себя таким потерянным, когда впервые приступил к квантовой механике, или, как ее тогда часто называли, к «новой квантовой теории». Я работал сам по себе, черпая информацию из книг и статей; единственным физиком, с которым я иногда делился моими трудностями, был мой друг Франц Урбах. Я пытался понять теорию, а он сомневался, что она вообще доступна пониманию — по крайней мере, простых смертных.
Я начал видеть свет в конце тоннеля, когда осознал важность статистической интерпретации теории Борна. Поначалу интерпретация Борна мне не нравилась: первоначальная интерпретация Шредингера импонировала мне эстетически и как объяснение сути дела; но как только я воспринял факт, что она неприемлема, а интерпретация Борна весьма успешна, я стал придерживаться этой последней, поэтому мне казалось загадкой, каким образом кто-нибудь может придерживаться гейзенберговской интерпретации уравнения неопределенности, если принята интерпретация Борна. Казалось очевидным, что, если квантовую механику следует интепретировать в статистических терминах, то это же самое необходимо сделать и в отношении уравнения Гейзенберга: их следует интерпретировать в отношениях рассеяния, то есть путем установления нижней границы статистического рассеяния или верхней границы гомогенности любой последовательности квантово-механических экспериментов. Теперь эта точка зрения широко распространена[136]. Я должен пояснить, однако, что первоначально я не всегда жестко проводил различия между рассеянием результатов множества экспериментов и разбросом множества частиц в одном эксперименте; и хотя в «формально сингулярных» вероятностных утверждениях я нашел ключ к решению этой проблемы, окончательно она прояснилась только с помощью идеи предрас-положностей[137].
Второй проблемой квантовой механики была знаменитая проблема «редукции волнового пакета». Мало кто согласится, что эта проблема была решена в 1934 году в моей Logik der Forschung; хотя некоторые весьма компетентные физики согласились с правильностью этого решения. Предложенное решение состояло в идее, что вероятности квантовой механики являются относительными вероятностями (или условными вероятностями)[138].
Вторая проблема связана с тем, что было, пожалуй, центральным пунктом моих размышлений, — с гипотезой, перешедшей в убеждение, что все интерпретации квантовой механики могут быть выведены из проблем интерпретации исчисления вероятностей.
Третьей решенной проблемой было различение между подготовкой состояния и измерением. Хотя мои рассуждения здесь были вполне правильными и, как мне кажется, очень важными, я допустил серьезную ошибку в одном из мысленных экспериментов (в главе 77 Logik der Forschung). Я принял эту ошибку очень близко к сердцу; в то время я не знал, что даже Эйнштейн сделал несколько сходных ошибок, и я подумал, что мой просчет служит доказательством моей некомпетентности. Лишь в 1934 году в Копенгагене, по окончании копенгагенского «Конгресса по научной философии», я услышал об ошибках Эйнштейна. По инициативе физика-теоретика Виктора Вайскопфа я был приглашен Нильсом Бором остаться и подискутировать в его Институте. Ранее я уже защищал мой мысленный эксперимент перед Вайцзекером и Гейзенбергом, чьи аргументы меня не убедили, и перед Эйнштейном, чьи аргументы меня убедили. Кроме того, я обсуждал этот вопрос с Тиррингом и (в Оксфорде) со Шредингером, который сказал мне, что он крайне недоволен квантовой механикой и полагает, что на самом деле ее никто не понимает. Поэтому я был в очень удрученном состоянии, когда Бор рассказал мне о своих дискуссиях с Эйнштейном — тех самых дискуссиях, о которых поведал позже в книге Шлиппа об Эйнштейне[139]. Мне и в голову не пришло утешаться тем, что, по словам Бора, Эйнштейн ошибался также, как и я. Я чувствовал себя разбитым, и я был не в силах противостоять громадному воздействию личности Бора. (В те дни Бору не мог противостоять никто). Я более или менее замкнулся в себе, хотя и продолжал защищать мое объяснение «редукции волнового пакета». Вайскопф, по-видимому, был готов его принять, но Бор слишком рьяно защищал свою теорию дополнительности, чтобы заметить мои слабые попытки продвинуть собственное толкование. Поэтому я не настаивал на своем, удовлетворившись тем, чему могу научиться, а не научить. Я был всецело потрясен добротой, умом и энтузиазмом Бора; я также почти не сомневался, что он был прав, а я — нет. И все же я не смог убедить себя, что понимаю «дополнительность» Бора, и я начал сомневаться, что ее вообще кто-нибудь понимает, несмотря на то, что некоторым удалось убедить себя в этом. Это сомнение разделял со мной Эйнштейн, как он мне позднее признался, а также Шредингер.
Это заставило меня задуматься о «понимании». Бор некоим образом утверждал, что квантовая механика не поддается пониманию; что понятной может быть только классическая физика и что мы должны смириться перед фактом, что квантовая механика может быть понята только частично и только через посредство классической физики. Часть этого понимания может быть достигнута при помощи классической «корпускулярной картины», а часть — посредством классической «волновой картины»; эти две картины несовместимы, и они находятся друг с другом в отношении, которое Бор назвал «дополнительностью». Надежды на более полное или более непосредственное понимание этой теории нет; и нам следует «отказаться» от всех попыток достигнуть ее более полного понимания.
Я подозревал, что теория Бора была основана на очень узком взгляде на то, чего может достичь понимание. Бор, по-видимому, мыслил в терминах картин и моделей — в терминах своего рода визуализации. Я чувствовал, что этот взгляд был слишком узок; и со временем я развил совершенно иную точку зрения. Согласно этой точке зрения, важным является понимание не картин, а логической силы теории: ее объяснительной мощи, ее отношения к релевантным проблемам и к другим теориям. Я развивал этот взгляд на протяжении многих лет в моих лекциях, сначала, мне кажется, в Алпаче (1948) и Принстоне (1950), в Кембридже на лекциях о квантовой механике (1953 или 1954), в Миннеаполисе (1962) и позднее снова в Принстоне (1963) и в других местах (конечно, и в Лондоне тоже). Его можно найти, хотя и в очень схематичном виде, и в моих более поздних работах[140].
Что касается квантовой механики, то я долгое время пребывал в глубоком унынии. Я никак не мог позабыть мой ошибочный мысленный эксперимент, и хотя, как я полагаю, горевать над всеми своими ошибками — дело совершенно правильное, я теперь думаю, что придавал ему слишком большое значение. И только в 1948-м или 1949-м, после ряда дискуссий с Артуром Марчем, специалистом по квантовой физике, книгу которого об основаниях квантовой механики[141] я цитировал в Logik der Forschung, я вернулся к этой проблеме с чем-то похожим на обновленное чувство уверенности в себе.
Я снова вернулся к своим старым аргументам, и вот к чему я пришел[142]:
(А) Проблема детерминизма и индетерминизма