Решающий пункт всего этого, гипотетический характер всех научных теорий, стал, на мой взгляд, достаточно очевидным следствием эйнштейновской революции, показавшей, что даже самые успешно проверенные теории, такие как теория Ньютона, должны рассматриваться не более как гипотезы, приближение к истине.
В связи с моей приверженностью к дедуктивизму — точке зрения, что теории являются гипотетико-дедуктивными системами и что лучший метод не является индуктивным, — Гомперц порекомендовал мне профессора Виктора Крафта, члена Венского кружка и автора книги «Основные формы научного метода»[110]. Эта книга содержала очень ценное описание ряда методов, реально использующихся в науке, и показывала, что по крайней мере некоторые из этих методов являются не индуктивными, а дедуктивными — гипотетико-дедуктивными. Гомперц представил меня Виктору Крафту (он не имеет отношения к Юлиусу Крафту), и мы несколько раз встречались в Volksgarten, парке неподалеку от университета. Виктор Крафт был первым членом Венского кружка, которого я повстречал (если не считать Циль-зеля, который, по словам Фейгля[111], не был его членом). Он был готов уделить серьезное внимание моей критике кружка — более серьезное, чем большинство его членов, с которыми я познакомился позже. Но я помню, как он был шокирован, когда я предсказал, что философия кружка выродится в новую форму схоластики и пустословия. Это предсказание, как мне кажется, сбылось. Я имею в виду программное воззрение, что задача философии состоит в «экспликации понятий».
В 1929 или 1930 году (в этом последнем году я наконец получил должность преподавателя в средней школе) я познакомился с другим членом Венского кружка, Гербертом Фейглем[112]. Эта встреча, организованная моим дядей Вальтером Шиффом, профессором статистики и экономики Венского университета, который знал о моих философских интересах, стала решающей для всей моей жизни. Я получал некоторое одобрение и до этого, в форме интереса, проявленного Юлиусом Крафтом, Гомперцем и Виктором Крафтом. И хотя они знали, что я написал много (неопубликованных) работ[113], ни один из них не побуждал меня опубликовать мои идеи. Гомперц на самом деле поразил меня заявлением, что публикация любых философских идей была безнадежно трудным делом. (Времена поменялись). Это подтверждалось еще и тем, что великая книга Виктора Крафта о научных методах была опубликована только при поддержке специального фонда.
Доктор Фейгль во время нашей продолжавшейся всю ночь беседы, сказал мне не только то, что он находит мои идеи важными и почти революционными, но и то, что я должен опубликовать их в книжной форме[114].
Мне никогда не приходило в голову писать книгу. Я развивал свои идеи из острого интереса к проблемам, а затем записывал некоторые из них, потому что находил, что это не только способствует их прояснению, но и необходимо для самокритики. В то время я считал себя неортодоксальным кантианцем и реалистом[115]. Я соглашался с идеализмом в том, что наши теории активно продуцируются нашим разумом, а не запечатлеваются в нем реальностью, и что они превосходят наш «опыт»; но я подчеркивал, что фальсификация может стать лобовым столкновением с реальностью. Я также интерпретировал доктрину Канта о невозможности познания вещей-в-себе как описание неизменно гипотетического характера наших теорий. Кроме того, я считал себя кантианцем в области этики. И в то время я полагал, что моя критика Венского кружка явилась просто результатом прочтения Канта и понимания некоторых из его основных пунктов.
Мне кажется, что без ободрения Герберта Фейгля я, скорее всего, не написал бы книгу. Писание книги не гармонировало с моим образом жизни и с моим отношением к себе. Я просто не был уверен, что то, что интересно мне, является достаточно интресным для других. Более того, никто не ободрял меня после того, как Фейгль уехал в Америку. Гомперц, которому я рассказал о моей волнующей встрече с Фейглем, определенно разубеждал меня, то же делал и мой отец, который опасался, что все кончится тем, что я стану журналистом. Моя жена возражала против моей идеи, потому что хотела, чтобы все свое свободное время я проводил с ней, катаясь на лыжах и гуляя по горам — что мы оба очень любили. Но как только я взялся за книгу, она научилась печатать и перепечатывала по многу раз все то, что я написал с тех пор. (Когда я печатаю сам, из этого обычно ничего не выходит — у меня есть привычка вносить слишком много исправлений.)
Книга, которую я писал, была посвящена двум проблемам — проблеме индукции и проблеме демаркации — и их взаимоотношению. Поэтому я назвал ее «Две основные проблемы теории познания» (Die beiden Grundprobleme der Erkenntnistheorie), c аллюзией на Шопенгауэра (Die beiden Grundprobleme der Ethik).
Как только у меня были отпечатаны несколько глав, я опробовал их на моем друге и бывшем коллеге по Педагогическому институту Роберте Ламмере. Он был самым добросовестным и критическим читателем, каких я только встречал: он оспаривал каждый пункт, который не находил кристально ясным, каждую дыру в аргументации, каждую незаконченную мысль. Я закончил мою первую черновую версию довольно быстро, но благодаря тому, чему я научился от настойчивой критики Ламмера, я больше ничего не писал быстро. Я также научился никогда не возражать против жалоб, что написанное мною является недостаточно ясным. Если добросовестный читатель находит отрывок неясным, его следует переписать. Так я приобрел привычку писать и переписывать текст снова и снова, все время его проясняя и упрощая. Я думаю, что этой привычкой я почти полностью обязан Роберту Ламмеру. Я писал, как если бы кто-то постоянно стоял за моей спиной и указывал мне на места, которые не ясны. Конечно, я очень хорошо знаю, что всех возможных недопониманий предвидеть невозможно; но я думаю, что некоторого недопонимания можно избежать, представляя себе читателя, который стремится к пониманию.
Благодаря Ламмеру я ранее познакомился с Францем Урбахом, физиком-экспериментатором, работавшим в Институте по изучению радия Венского университета. У нас было много общих интересов (музыка в их числе), и он очень ободрял меня. Кроме того, он представил меня Фрицу Вайсманну, который первым сформулировал знаменитый критерий смысла, который долгое время идентифицировался с Венским кружком, — критерий смысла как верифицируемости. Вайсманн очень заинтересовался моей критикой. Мне кажется, это с его подачи я получил первое приглашение прочитать несколько статей, критикующих воззрения кружка, в одной из «эпициклических» групп, формировавших, так сказать, его «ореол».
Сам кружок, как я понимал, был частным семинаром Шли-ка, собиравшимся вечерами по четвергам. Членами его были просто те, кого Шлик приглашал присоединиться. Меня никто никогда не приглашал, и я никогда не искал приглашения[116]. Но были и другие группы, собиравшиеся на квартирах Виктора Крафта, Эдгара Цильзеля или в других местах; еще был знаменитый «mathematisches Colloqium» Карла Менгера. Некоторые из этих групп, о существовании которых я даже никогда не слышал, также приглашали меня представить мою критику центральных доктрин Венского кружка. Свою первую статью я прочитал на квартире Эдгара Цильзеля, в переполненной слушателями комнате, и я до сих пор помню свое состояние паники.
В некоторых из этих разговоров я также обсуждал проблемы, связанные с теорией вероятности. Из всех существующих интерпретаций самой убедительной я считал так называемую «частотную интерпретацию», а ее оформление Рихардом фон Мизесом казалось мне наиболее удовлетворительным. Однако ряд проблем все еще оставались открытыми, особенно если взглянуть на них с точки зрения, что утверждения о вероятности являются гипотезами. Центральный вопрос состоял в следующем: проверяемы ли они? Я пытался обсуждать эту и связанные с ней проблемы и с тех пор проработал ряд улучшений их трактовки[117]. (Некоторые из них все еще не опубликованы.)