Все же иногда попадались такие, которым «жить надоело». Тогда начиналась драка. Но как бы плохо нам иной раз ни приходилось, я знал, что криком всегда сумею привлечь внимание полицейского или агента полиции, дежурившего на Президентском пути. Так назывались дороги, по которым машина вчерашнего президента, а ныне дуче и Основателя империи, мчалась от виллы Торлония к палаццо Венеция, Виминале, либо к зданию парламента, либо на открытие одной из бесчисленных юбилейных выставок. Страх перед публичным скандалом заставлял полицейского агента поскорее увести нас в первый попавшийся подъезд. Мне только этого и надо было. Я начинал громко возмущаться, а агент больше всего боялся, что нас увидит кто-нибудь из жильцов.
— По-вашему, это допустимо в цивилизованном государстве... — Агент знаком просил меня говорить потише. — Допустимо, чтобы мальчик только потому, что он толще других, не мог пройти по улице, не услышав из всех подворотен оскорблений?! Разве он виноват?..
Тут я замечал, с какой мукой Витторио слушает меня, и невольно понижал голос. Потом снова принимался вопить:
— По-вашему, это — цивилизованная страна? Страна христианская и фашистская? И это народ, который должен завоевывать!..
Я не уточнял, что именно народ должен завоевывать. Но в те времена, услышав об «исторических завоеваниях родины», любой государственный чиновник первым делом думал о неприятностях, которые могут грозить ему. Поэтому нередко мы с Витторио выходили из подъезда под охраной одного, а то и двух полицейских агентов, что спасало нас от новых опасных встреч или мести обидчиков.
Витторио очень гордился нашими подвигами, я — куда меньше. Ведь я понимал, сколь унизительна защита, которую мы получали ценой трусливой демагогии, в то время как наши ближние должны были бы поддержать нас по искреннему порыву сердца. Но и я неспособен был провести различие между теми, кто оскорблял нас из подлости или по природной грубости, и бедняками, голодными оборванцами, которые не знали, что полнота Витторио — результат болезни, возможно неизлечимой, а принимали его за откормленного буржуйчика, своим неуемным обжорством отнимавшего кусок хлеба у их сыновей и братьев. Поэтому всю свою ненависть я обращал против подлецов, которые, оскорбив и оплевав мальчишку только за то, что он толще других, каждое воскресенье отправлялись в церковь молить об отпущении грехов, а в полдень, надев черную рубашку, уже воинственно вопили на фашистских митингах.
Не умел я и здраво оценить нашу и особенно мою долю вины — ведь потасовки нередко начинались из-за моего вызывающего поведения. Мне казалось, что благодаря этим схваткам я вновь завоюю быстро ускользавшую любовь Ренаты. Правда, я всякий раз брал с Витторио слово ничего не говорить дома о драке.
После первой же потасовки я сказал Витторио:
— Смотри, дома — молчок. Мама может испугаться и больше не отпустит тебя со мной.
Но в глубине души я надеялся, что Витторио нарушит свое обещание или же невзначай проговорится о нашем последнем приключении и это наведет Ренату на наш след. И она прибежит и увидит, как мы в одном из переулков, пользующихся дурной славой, геройски бьемся с обидчиками. Тогда я в свое оправдание скажу только: «Вот он, твой сын, которого ты считала обреченным!» Между тем Витторио, кажется, был счастлив, что мы стали сообщниками и вдвоем противостоим всем опасностям. Он радовался, что наша все более крепнувшая мужская дружба совсем отдаляет от нас Ренату.
Нередко я задавался вопросом, совершал ли я эти утомительные, опасные прогулки ради блага Витторио, для его удовольствия, или ради Ренаты, втайне вдохновлявшей меня на все эти жертвы.
И тут же говорил себе: «Раз я об этом задумываюсь — значит, все-таки поблекло мое прежнее преклонение перед Ренатой или по крайней мере угасло то изумление и восторг, которые я испытал, когда она разрешила мне погулять с Витторио». Желая поскорее убедиться в обратном, я бежал к телефону.
— Почему бы и тебе не пойти с нами? — допытывался я. А она ровным голосом ответила:
— Зачем? Что я там буду делать?
— Ты это у меня спрашиваешь? — возмутился я.
Наступило молчание, я слышал в трубке, как она откашливалась, чтобы скрыть волнение.
— Вы молоды, можете бегать. Я буду вам только мешать.
— Не носимся же мы все время по улицам как угорелые. Временами и мы отдыхаем.
— В другой раз, может быть... Пожалуйста, не утомляй его чрезмерно...
— Что за странные речи! — вскипел я. — Он должен уставать. Скажи это своим врачам. Он должен поздороветь не столько физически, сколько морально.
— Надеюсь, этого нам в какой-то мере удалось добиться?
Она говорила «нам удалось», и это меня огорчало. Ведь она особо не выделяла мои заслуги.
— Что ты ей такое сказал? — спросил Витторио, догнав меня на углу улицы, где мы встречались.
— Не знаю, а что?
— Как всегда, ударилась в слезы. Иногда мне кажется, что она не рада нашим прогулкам.
— Да нет же! Может, она сама хотела бы пойти с нами. Но вот нога... — ответил я, скрывая за улыбкой горечь.
— Нога тут ни при чем! Она, когда хочет, ходит очень даже хорошо!
— Зачем ты так говоришь?!
— Но разве нам плохо вдвоем? — возразил Витторио.
— Конечно, неплохо, — согласился я с болью в сердце. Лишь стыд не позволял мне с мольбой попросить Витторио: помоги мне вновь обрести любовь Ренаты. Но сдержаться я не смог и смущенно пробормотал: — Ты же знаешь, Витторио, как я привязан к твоей матери.
15.
— На тебя жалко смотреть! — сказал мне однажды Витторио.
Год прошел с тех пор, как мы решили встречаться по четвергам и субботам. В ту субботу, 30 октября, ему исполнилось шестнадцать лет. Чтобы отпраздновать это событие, я повел его обедать в тратторию.
— Чем же я вызываю жалость? Ты уже не ребенок, а взрослый человек и отвечаешь за свои слова.
Витторио не был больше тем неповоротливым толстяком, что несколько лет назад. Казалось даже, будто жир помог ему набраться сил и вытянуться. Он положил на стол недочищенный апельсин и насмешливо посмотрел мне в глаза.
Прежде этого насмешливого взгляда я у него не замечал.
— Ну что ж, тогда слушай, — сказал он. — У матери есть другой. Неужели ты до сих пор не понял?
Я зажмурился, чтобы Витторио, не спускавший с меня глаз, не увидел, какая меня вдруг переполнила ненависть.
— Знаю, тебе больно. Но лучше узнать все сразу. Тогда ты перестанешь страдать, — донесся до меня его голос.
— Кто он? — Я снова открыл глаза.
— Ну, на этот счет можешь не волноваться. Представь себе — старик.
— Старик, — пробормотал я, пытаясь очистить мандарин, но пальцы у меня дрожали и не слушались.
— Дай-ка я очищу, — пришел мне на помощь Витторио. И, протянув мне очищенный мандарин, добавил: — Пожуй, горечь во рту пройдет.
Мы молчали, я машинально проглатывал дольку за долькой, не ощущая вкуса мандарина. Наконец Витторио сказал:
— Может, она до сих пор тебя любит, но тот, другой, — более надежная партия... он, представь, хотел меня погладить, но я отбросил его руку! «И не вздумай повторить», — сказал я этому старикашке. А мама мне: «Витторио, что за манеры?» Только сказала она это не очень-то уверенно. Она его терпит, наверно, но я...
Он рассек кулаком воздух, словно перед ним был один из наших былых врагов.
Витторио был искренне огорчен новой любовью матери.
— Если это вообще можно назвать любовью, — добавил он, желая выказать мне свою солидарность. Но, видно, он знал куда больше, чем рассказал. Он взял меня за руку, крепко ее сжал и сказал с грустью: — Пошли... У тебя такое лицо...
— Я отлично себя чувствую, — солгал я. — Но подышать свежим воздухом, пожалуй, не мешает. Подожди, я сейчас расплачусь.
Официант принес счет, и все время, пока я расплачивался и ждал сдачу, Витторио не сводил с меня глаз. Когда мы наконец вышли на улицу, он сказал:
— Если тебе надо побыть одному, ты не стесняйся!
— Да нет, — улыбаясь сказал я. — Давай сходим в кино!