Мономах остановился, вопросительно глядя в лицо своей подруги.
— Пожалуй, — прибавил он, не дождавшись ее ответа, — если ты непременно желаешь, я сегодня же отдам приказание решительно ни в чем тебя не стеснять; живи, веселись — ты будешь совсем свободна… но только молю тебя, не покидай дворца.
Радость блеснула в ее глазах и сейчас же сменилась сомнением. Она прямо смотрела на царя и, казалось, хотела что-то спросить его.
— А если… — начала она и остановилась в нерешимости, — если я полюблю?
Лицо Мономаха побледнело, нервно дрогнули углы губ. Снова воцарилось молчание.
— Ты видишь, — робко молвила она, — было бы лучше, если бы я не возвращалась.
Он молчал.
— Мне давно следовало ожидать, что ты это спросишь… — чуть слышно проговорил он наконец. — Я уже старик, я взял свое от жизни, а ты еще так молода… Давно умерло, давно похоронено мое счастье…
Он откинул голову на подушки и закрыл прослезившиеся глаза. Оба молчали. Наконец Мономах выпрямился; черты его были спокойнее.
— Поступай, как знаешь, дитя мое, — сказал он, — наслаждайся жизнью, как хочешь. Знай: ты совершенно свободна. Но я молю тебя об одном: оставайся во дворце, чтобы я мог чувствовать твое присутствие, как лучом солнца любоваться твоею красотой… В память этих счастливых лет, которые ты сейчас вспоминала — не оставляй меня.
Она поднялась с места и обеими руками охватила его шею.
— Золотое сердце… — шептала она, пряча свое лицо в его седую бороду. — Я не покину тебя; моя преданность, мое уважение всегда останутся при тебе.
Он целовал ее лоб, ее красивые руки, и слезы — слезы об оторвавшемся дорогом прошлом катились из глаз его.
— Ну, а теперь, — заговорил царь, освобождаясь из ее объятий, — теперь я хочу видеть тебя как прежде веселою, как прежде беззаботною. Прикажи вечером устроить пир в Жемчужине. Меня принесут на носилках, и мы отпразднуем твое возвращение… отпразднуем начало нашей дружбы…
* * *
Между колонн, на террасах Жемчужины была устроена обширная палатка из шелковых тканей; бесчисленные огни освещали пир; темная ночь и звездное небо заглядывали за подобранные занавесы. На массивных серебряных треножниках тянулись ряды курильниц, разливавших тонкий аромат; пол был усыпан лепестками роз.
Верная духу античной Греции, Склирена любила, чтобы ее гости возлежали за пирами. По правую руку ее помещался, император в своих роскошных носилках. Гостей было всего человек двенадцать, но в их числе собрался весь цвет Византии. Налево от хозяйки помещался первый министр, всесильный Константин Лихуд — средних лет статный мужчина; когда он говорил, все невольно прислушивались к его звучному голосу, увлекались аттической красотой его речи. Тут же был и слепой протостратор Василий Склир, брат хозяйки, и начальник телохранителей, этериарх Роман Бойла[7], косноязычный, живой и забавный, небольшого роста человек, любимец царя, и молодой философ, поэт и историк — Пселл[8].
Слуги в роскошных одеждах разносили угощения и наливали гостям дорогого кипрского вина. Слышались оживленные разговоры, звон золотых кубков; порой раздавался смех над удачною остротой, забавным рассказом.
Император был весел; он много разговаривал и смеялся.
— Я сегодня совсем ожил, — говорил он Роману Бойле, — кого не оживит присутствие этой волшебницы? Взгляни на нее, Роман; видал ли ты, хоть во сне, другую такую красавицу?
Маленький человек забавно прищурился и, словно боясь ослепнуть, прикрыл глаза рукой, глядя на Склирену.
Она действительно была сказочно хороша в этот вечер: одетая в шитую жемчугом, серебристо-розовую парчу, с блистающею при огнях алмазною диадемой на голове, с гирляндой белых роз через плечо, как богиня, председала она на пиру. Облокотясь на парчовые подушки своего ложа, она полусидела, и всякое ее движение полно было неизъяснимой грации, а глаза горели блеском и оживлением. Она снова отдалась обстановке; среди подобострастия, роскоши и лести, — она чувствовала себя царицей, никто не мог соперничать с нею в изяществе и остроумии, и все безотчетно подчинялись власти ее молодости и красоты.
— Странное существо — человек, — сказала она Лихуду, — вчера в монастыре я серьезно думала, что могу умереть для мира, а сегодня мне опять так хочется жить, мне так хорошо здесь.
— Во дворце было пусто без тебя, августейшая, — ответил Лихуд, — вынь из живой твари сердце, и она становится трупом, а ведь Жемчужина — сердце дворца. Все рады, что ты вернулась; вот послушай, какие строфы написал в честь твоего возвращения мой друг Пселл.
Услыхав свое имя, философ повернулся в их сторону.
— Я хочу слышать твои новые стихи, — сказала ему Склирена.
— Когда говорит богиня, смертный должен повиноваться, — покорно ответил Пселл.
Он встал и обратился к Мономаху.
— Божественный самодержец! Какой земной бог может сравняться с тобою, моим царем и богом? Со всех концов земли летят хваления к твоему престолу, и, как праведное солнце, светишь ты нам с его высоты. Но, при всем нашем счастии, в последние дни нам словно недоставало чего-то. И теперь я вижу, что недоставало светлого сияния очей августейшей госпожи нашей, севасты Склирены. Только ныне, с ее возвращением, вполне ожил я и, как пчела, полетел по лугам собирать душистый мед поэзии. Разреши же, великий царь вселенной, гордость и слава Ромеев, положить к твоим стопам этот ничтожный дар музы.
Царь одобрительно кивнул головой, и Пселл развернул лежавший рядом с ним свиток. Раздались цветистые и льстивые строфы стихов его. Он сравнивал хозяйку с подругой солнца — луной, которая озаряет темноту ночи.
Одобрения и рукоплескания долго не смолкали, когда он окончил чтение. Подойдя к Склирене, он, с низким поклоном, вручил ей свиток. Она проворно сняла с себя гирлянду белых роз и увенчала ею голову поэта.
— Владычица, венчанная госпожа наша, — сказал он ей при этом, — если ты действительно обратила благосклонный взор на недостойные стихи мои, то, чтобы день этот навсегда жил в моей памяти, заверши свои милости — спой нам что-нибудь.
— Да, — горячо подхватил Лихуд, — пожалуйста, доставь нам эту отраду.
— Спой, спой, — подтвердил и царь, — мы так давно не слыхали твоего пения.
Склирена, выучившаяся у рабыни-арабки петь и играть на лютне, не заставила долго просить себя. Лютня была принесена; струны дрогнули и зазвенели под белыми перстами. Все замерло, все взоры обратились к ней.
— Я не знаю ничего нового, — сказала она, — я спою вам также про луну.
И она запела старинную песню, которую и прежде не раз певала, но для всех эта песня прозвучала как что-то новое и незнакомое.
Как я тебя ждала, красавица — луна!
Чуть вспыхнет небосклон, тобою озаренный,
В прозрачной полумгле из утлого челна
На берег выйдет он — любимый и смущенный.
Немая ночи мгла тобой оживлена;
Вот рокот соловья рассыпался влюбленный;
Блеснула серебром ленивая волна,
Лишь воздух недвижим, цветами напоенный.
Он будет ждать меня, в раздумье погружен…
Не знатен, не богат, совсем безвестен он, —
Но я люблю его — и властью никакою
Не удержать меня, когда, огня полна,
Я к берегу сойду, озарена луною…
Как я ждала тебя, красавица — луна!
Она кончила, и последний звон струн замер… Мгновенно наступившая тишина вдруг прервалась громкими, восторженными криками, несмолкающими рукоплесканиями. Все заволновалось, все поднялись с мест и окружили певицу. Но, несмотря на горячие просьбы, она не стала больше петь. Подозвав к себе этериарха Бойлу, она заговорила с ним вполголоса.